Год спустя - Александр Фрост
Согласия его никто не спрашивал.
К выписке была подколота записка Вельяминова, писанная в две строки его сухим почерком:
«Александръ Петровичъ. Приказъ прошёлъ мимо меня, я узналъ сегодня утромъ. Я сдѣлаю всё, что могу, но полагаю, что могу немного. В.»
Морозов прочёл бумагу дважды, аккуратно сложил и убрал во внутренний карман — туда же, где лежала детская записка карандашом по линейке.
Двадцать дней, подумал он. Двадцать дней на всё: на этот допрос, на девятьсот второй год, на то, чтобы понять, чего от него хотят три силы разом, и на то, чтобы решить, что́ он оставит здесь и что возьмёт с собой.
За окном на казённом дворе солдатик сгребал снег — тот же, что сгребал его в январе, когда Вельяминов сказал: «Так не бывает, чтобы человек видел то, чего другие не видят».
Морозов обмакнул перо.
— Слушаю вас, Тихон Кузьмич. С самого начала. С девятьсот второго года.
Глава 4 (44)
— С девятьсот второго, — повторил Дементьев. — Извольте.
Он говорил четыре часа с перерывом на чай, и говорил так, как говорят люди, много лет державшие рассказ в голове: ровно, по порядку, без оговорок и без слёз.
Морозов писал.
В девятьсот первом Тихона Дементьева уволили из больницы для чернорабочих. Дело было мелкое и грязное: пропадали спирт и медикаменты, вина лежала на троих, а виноватым сделали одного — того, за кого некому было заступиться. Под суд не отдали: главный врач, человек порядочный, замял дело, но и звания фельдшеру больше не вернули.
Ему было сорок лет. Жена умерла в девяносто восьмом, детей не осталось. Он ходил по частным лечебницам и всюду слышал одно: без аттестации не берём.
К зиме девятьсот второго он жил в углу на Лиговке и подрабатывал тем, чем подрабатывают такие: перевязывал драки в трактирах, вправлял вывихи, ходил к тем, кто не может звать доктора, — к беременным горничным, к сифилитикам, к битым жёнам.
— И вот тут, — сказал Дементьев, — меня и нашли.
Это было в декабре девятьсот второго. К нему в угол пришёл человек — немолодой, вежливый, в перчатках.
— Он знал про меня всё, — сказал фельдшер. — И знал не то, что знают в участке, а то, чего никто не знает. Он знал, что я в больнице спирта не брал. Он мне это в лицо сказал, первой же фразой: «Тихон Кузьмич, я знаю, что вас оговорили».
— И вы поверили.
— Я заплакал, — сказал Дементьев просто. — Мне сорок один год был, я год не мылся в бане и не слыхал доброго слова, а тут пришёл барин и сказал, что знает, что я не вор.
Предложение было такое. Господину требовался человек с медицинскими познаниями — не лечить, а «сопровождать»: ездить, справляться о здоровье, отвозить лекарства нужным людям. Двадцать пять рублей в месяц. Больше пятидесяти в год не бывает работы, остальное время живи как знаешь.
— И вы поехали.
— Первый раз — в Сибирь, — сказал Дементьев. — В январе девятьсот третьего.
Морозов положил перо и посмотрел на него.
— К Нартову?
— К Нартову, — сказал фельдшер. — Только не к тому, которого нынче задушили. К отцу его, к Севастьяну Аркадьевичу, в Петербург. Он тогда уже лежал.
— Вы к нему приходили.
— Приходил, — сказал Дементьев. — В январе третьего года. Хозяин сам говорил с ним в первый раз, деньги предлагал за собрание, — тот отказал. А после послал меня: посмотри, Тихон Кузьмич, что с ним и долго ли ему.
— И что вы посмотрели?
— Что месяца два, — сказал фельдшер. — У него было воспаление лёгких, застарелое, с исходом в чахотку; и, кроме того, он был человек изнурённый: он в Сибири всё лето прожил в поле, в июле, в жару, копая землю. Всякий фельдшер вам скажет: пятьдесят восемь лет и сырая яма — это конец.
— Вы ему помогали или мешали?
Дементьев впервые за час поднял глаза.
— Помогал, — сказал он. — Клянусь вам чем угодно: помогал. Я к нему ходил три недели, я ему банки ставил и порошки готовил, и он мне под конец руку жал. Мне было велено: пусть умрёт спокойно, а перед смертью, ежели будет в памяти, спроси про место.
— Спросили?
— Спросил, — сказал Дементьев. — За четыре дня. Он мне сказал: «Тихон, я записал всё в тетрадь, а тетрадь сыну; а тебе скажу одно: не ходи туда. Там всё выбрано и всё дурное осталось».
— Что это значит?
— Не знаю, — сказал фельдшер. — Он бредил уже. Но сказал он это ясно, и я запомнил слово в слово.
Морозов записал и это.
— Дальше.
Дальше пошли девять лет.
Дементьев рассказывал о них так, как рассказывают о службе: без гордости и без ужаса, с подробностями расписания.
Морозов слушал, записывал и по ходу отмечал про себя то, чего фельдшер не говорил, но что складывалось само.
Хозяин не держал при себе никого, кроме двоих. За одиннадцать лет — фельдшер и Кондрат; всех прочих — трубочистов, приказчиков, студентов, фотографов — нанимали разово, платили помесячно и бросали, когда надобность отпадала. Это не банда и не тайное общество: это человек, умеющий обходиться минимальным числом посвящённых.
Хозяин никогда не появлялся первым. Сперва шёл фельдшер — с чаем, с разговором, с бесплатным лечением; и только если почва оказывалась готова, приходил тот, в перчатках.
И хозяин никогда не объяснял.
— Тихон Кузьмич, — не удержался Морозов, — вы за девять лет спрашивали у него, зачем всё это?
— Спрашивал, — сказал Дементьев. — Раз пять.
— И что?
— И всякий раз он отвечал одно и то же, — сказал фельдшер. — «Затем, Тихон Кузьмич, чтобы они лежали вместе». А я спрашивал: а дальше что? А он: а дальше ничего, в том и смысл.
Он ездил. За девять лет он объездил четырнадцать губерний, всякий раз с одной и той же задачей: разыскать человека по адресу, познакомиться, войти в дом и узнать, есть ли у него вещь. После чего сообщить хозяину.
— Как вы входили?
— Просто, — сказал Дементьев. — Я фельдшер. В уездном городе фельдшер — фигура. Приезжаю, снимаю комнату,