Двести пятьдесят три - Александр Фрост
Свешников посмотрел на него.
— И это, по-вашему, разница?
— Это, Лавр Никитич, разница между тем, что я могу доказать, и тем, что я знаю, — сказал Морозов. — Я четыре года пишу только первое.
Глава 5 (115)
Гурьева выпустили двадцать шестого сентября.
Он просидел девяносто дней.
Морозов встретил его у ворот тюрьмы — не по службе, а потому, что больше некому было: жена с двумя детьми ждала дома, и он сам сказал ей не ходить.
Гурьев вышел похудевший, обросший и в той же рубахе, в какой его взяли.
Он постоял, оглядываясь, и сказал:
— Александр Петрович.
— Матвей Ильич.
— Ваша работа?
— Отчасти, — сказал Морозов.
Они шли пешком до Закаменской, и Гурьев всю дорогу молчал, а у самого дома остановился.
— Александр Петрович. Я вам одно скажу.
— Слушаю.
— Я там девяносто дней сидел и всё думал: за что, — сказал Гурьев. — Я, знаете, до чего додумался? Что не за что. Что это просто так вышло.
— Не просто так, — сказал Морозов.
— А как?
Морозов помолчал.
Он мог сказать. Он знал имя, знал сумму и знал, что за девяносто дней тюрьмы у этого человека умерла бы жена от тревоги, если бы она была слабее.
И он знал, чем кончится, если сказать.
— Матвей Ильич, — сказал он. — На вас написали заявление. Заявление написал человек, который был должен четыреста рублей другому человеку. Долг ему простили.
Гурьев смотрел на него.
— Кому я помешал?
— Тому, у кого вы девять лет работали, — сказал Морозов.
Гурьев не переменился в лице.
Он постоял, глядя на свой забор, и сказал:
— Понятно.
— И вот теперь слушайте меня, — сказал Морозов. — Вы сейчас пойдёте домой, и вам захочется что-нибудь сделать. Не делайте.
— Отчего?
— Оттого, что вы ничего не докажете, — сказал Морозов. — В деле нет его имени, и я его туда не вписал нарочно. Ежели вы пойдёте к нему или станете говорить об этом в городе, вас возьмут вторично, и вторично я вас не вытащу.
Гурьев долго молчал.
— Александр Петрович, — сказал он наконец. — А вам не тошно?
— Тошно, — сказал Морозов.
Он всё-таки сделал для Гурьева ещё одно, и сделал в октябре.
Тот вышел без места: на мельницу его не брали, в мастерские не брали, и всякий, кому он приносил бумагу об освобождении, читал в ней, кем он был с декабря по май.
Морозов написал ему справку.
Справка была казённая, за его подписью и с печатью розыскного отделения, и в ней значилось: что Гурьев М. И. по произведённому дознанию ни в чём предосудительном не изобличён; что за время состояния в должности жалоб на него не поступало; и что сведения сии выданы по его просьбе для представления по месту искания работы.
Это была бумага никчёмная: розыскное отделение не имело права выдавать такие справки.
Морозов выдал.
И записал в тетради:
«Сіе есть превышеніе. Записываю, чтобы не забыть, что я его допустилъ.
А ежели бы не допустилъ — человѣкъ съ тремя дѣтьми пятый мѣсяцъ сидѣлъ бы безъ хлѣба».
К октябрю Морозов разобрал сто девяносто одно дело из двухсот пятидесяти трёх.
Он подвёл итог и записал его в тетради, потому что в отчёте таких итогов не пишут.
«Изъ 191 разобраннаго:
освобождено 118;
оставлено подъ слѣдствіемъ 44;
признано подтвердившимся по существу 22 — сіи дѣйствительно занимали должности и участвовали;
семеро къ моменту разбора умерли либо разстрѣляны, и разбирать было уже нечего».
Он посмотрел на последнюю строку и обвёл её.
Семеро.
Из них двоих расстреляли в июне, до его прихода; троих — в июле и августе, по постановлениям, к которым он отношения не имел; и двое умерли в тюрьме от тифа.
Он выписал их имена на отдельный лист и держал этот лист при себе.
Отчего — записал честно:
«Затѣмъ, что я разбираю двѣсти пятьдесятъ и вижу цифры, а не людей.
А эти семеро суть та цѣна, которую я плачу за то, что взялся поздно и работаю медленно.
Ежели я перестану держать ихъ имена при себѣ, я черезъ мѣсяцъ буду доволенъ собою».
Отдельно он записал и то, что установил про этих семерых, — не для дела, а для себя.
Из семи двое были те самые, о которых Свешников в июле сказал: «а двоих не знаю».
Морозов установил их имена за месяц, через тюремные книги и через показания сидевших: Ионов Никита, тридцати восьми лет, кузнец, и Малахов Прокопий, сорока одного, конторщик потребительского общества.
Оба взяты в июне по заявлениям.
Оба значились выбывшими без указания куда.
Он выписал их отдельно и приписал внизу:
«Установлено: были взяты. Не установлено: гдѣ и по чьему распоряженію.
Далѣе не пойду, ибо не могу.
Записываю затѣмъ, что имена суть единственное, что отъ человѣка остаётся, ежели не осталось могилы».
В ноябре в Омске произошёл переворот, и власть в Сибири перешла к адмиралу Колчаку.
В Ново-Николаевске это переменило немногое.
Верней сказать, переменило три вещи, и все три Морозов отметил.
Первое: усилилась военная власть. Комендатура и контрразведка получили больше прав, самоуправление — меньше.
Второе: началась мобилизация. Осенью и зимой в армию стали брать по призывным годам, и город, в котором с семнадцатого года было полно мужчин, снова начал пустеть.
И третье, что для его работы было главным.
Пошли карательные экспедиции.
Не в городе — в уездах: против крестьян, не дававших хлеба и не отдававших призывников.
К декабрю в Ново-Николаевск стали привозить арестованных из волостей, и в тюрьме, рассчитанной на триста человек, к январю сидело около тысячи.
Морозов к этому отношения не имел и иметь не хотел.
Своё поручение по двумстам пятидесяти трём он закончил в декабре и, закончив, написал Свешникову бумагу.
Она была короткая.
«Лавръ Никитичъ.
Порученіе исполнено. Разобрано 253 дѣла, заключенія въ дѣлахъ.
Далѣе продолжать не берусь и прошу освободить меня отъ всякихъ порученій по вашей части.
Причину излагаю прямо: съ ноября характеръ дѣлъ перемѣнился. Прежде ко мнѣ шли заявленія обывателей другъ на друга, и я разбиралъ, кто изъ нихъ лжётъ.
Нынѣ пойдутъ дѣла о крестьянахъ, не отдавшихъ хлѣба, и о призывникахъ, не явившихся.
Разбирать таковыя я не стану, ибо тутъ и разбирать нечего: они дѣйствительно не отдали и дѣйствительно не явились.
Я сыщикъ, а не