Царь. Книга 1 - Никита Хорошев
За порогом спальни меня встретили Сени — просторная, но пустая и гулкая прихожая. У стен стояли широкие дубовые лавки, и с них прямо сейчас, испуганно хватаясь за оружие, поспешно поднимались два заспанных молодца. Мое внезапное появление, под аккомпанемент падающего бруса, в предрассветной тишине произвело на них эффект разорвавшейся бомбы. Их лица, помятые и одутловатые ото сна, сначала выражали недоумение, а затем — откровенный страх.
Это были мои спальничие, еженощные стражи моего сна. После того как Иван Игнатьевич Безубцев* (вымышленный персонаж, так как после смерти Казарина Алексеевича Бурунова в 1532 году и вплоть до 1547 года, когда эту должность занял Матвей Бурухин, она оставалась вакантной*), мой постельничий и хранитель внешних ключей, запирал дверь в опочивальню, эти двое ложились спать здесь, прямо на жестких досках, подложив под головы небольшие подушки. Память услужливо подсказала их имена. Алексей Данилович Басманов-Плещеев и Дмитрий Михайлович, на этот раз просто Плещеев, его дальний родич. Одеты они были в дорогие кафтаны из синего немецкого сукна, но под распахнутым воротом отчетливо проглядывал тусклый, мертвенный блеск кольчужных колец. И в руках, которые они только что выхватили из-под лавок, были обнаженные, хищно блеснувшие в полумраке сабли.
Я не сказал им ни слова. Не удостоил даже взглядом. Высоко подняв голову и глядя прямо перед собой, куда-то поверх их испуганных лиц, я прошел мимо них, ощущая, как их изумленные, растерянные взгляды буравят мне спину. Они помедлили секунду, переглянулись, а потом, словно завороженные неслыханной дерзостью этого восьмилетнего призрака, молча двинулись следом, их тяжелые сапоги гулко и неуклюже застучали по каменным плитам.
После сеней начиналась бесконечная, темная путаница коридоров. Это не были коридоры в современном понимании — скорее, узкие, сводчатые переходы, прорубленные в толще стен, погруженные в глубокий, вязкий сумрак. Редкие светильники — вбитые в стену железные «светцы» с воткнутой в них и тускло тлеющей лучиной — лишь выхватывали из темноты отдельные фрагменты грубой каменной кладки, но от этого делали тени в бесчисленных углах и нишах еще гуще и чернее.
Воздух здесь стал холоднее, плотнее, с отчетливым привкусом сырого камня, застарелого печного дыма, мышей и человеческого жилья. Мои босые ноги отчетливо чувствовали каждую щербинку, каждую неровность грубо отесанных каменных плит, каждый сквозняк, который ледяной змеей гулял по полу, обвивая лодыжки. Я шел уверенно, ровным, размеренным шагом, не скрываясь и не оборачиваясь на растерянное сопение Плещеевых за спиной. Опыт подсказывал: если хочешь, чтобы тебя считали хозяином, веди себя как хозяин. Даже если ты ростом с садового гнома и на тебе одна ночная рубаха, а за спиной идут двое вооруженных до зубов мужиков. Один из которых к тому же будущий инициатор создания печально известной опричнины.
Я миновал анфиладу каких-то малых, пустых комнат, где в углах темнели окованные железом сундуки, и спустился по узкой, закрученной винтом лестнице, прорубленной прямо в толще стены. Ступени были высокими, крутыми и стертыми от времени до состояния гладких, вогнутых ложбин — они явно строились в расчете на широко шагающего воина в сапогах, а не на босого ребенка. Приходилось держаться за холодную, шершавую стену, чтобы не оступиться и не скатиться вниз кубарем.
Наконец, последний поворот, и я вышел из тесного каменного колодца в огромное, гулкое, почти чёрное пространство Средней палаты. Высокий потолок тонул в непроглядной тьме, а звуки шагов моих спутников за спиной разлетались испуганным, многократным эхом.
Глава 5
Нет, палата не была погружена в первозданный мрак. Густая, вязкая, почти осязаемая тьма, в которой без остатка тонул и растворялся высокий, словно церковный, сводчатый потолок, была лишь лукавой и обманчивой игрой света и тени, причудливым фокусом зрения. Здесь, внизу, в том единственном пространстве, где двигались, дышали, мыслили и жили люди, безраздельно и деспотично господствовал иной цвет.
Красный.
Он не просто присутствовал — он правил. Красный, густой и властный, точно свежая, еще не начавшая остывать артериальная кровь, хлынувшая из раны. Красный, терпкий и драгоценный, как старое, выдержанное годами вино в граненом венецианском кубке. Красный, зловещий и вместе с тем торжественный, как пламя пожарища или багрянец заката над полем недавно отгремевшей битвы. Этот цвет был повсюду; он не просто лез в глаза — он впивался в них раскаленными иглами, он давил на сознание свинцовой плитой, он душил своей оглушительной, монументальной пышностью, он вопил о себе с каждой пяди этого исполинского, почти пустого зала. Стены были выкрашены не в праздничный алый или пронзительный киноварный, а в глубокий, насыщенный, почти багровый цвет, по которому, словно вскрытые и кровоточащие золотые вены, вились ослепительные, до вычурности затейливые узоры. Это были не просто орнаменты, а целые повествования, сплетенные из символов и аллегорий: виноградные лозы, переплетенные в сложнейший, нескончаемый лабиринт, намекающий на вечную жизнь и райские кущи; сказочные, небывалые цветы с невозможными, противоестественно изогнутыми лепестками; и пухлые, до смешного нагие херувимы с лукавыми, совершенно не детскими лицами и хитрым, всезнающим прищуром старых пьяниц и закоренелых распутников. Эта позолота, тускло и маслянисто мерцавшая в неверном, дрожащем свете лампад, не облегчала, а лишь усугубляла гнетущую, почти физически ощутимую тяжесть красного, делая его еще более агрессивным, еще более вызывающим и истинно царственным.
На стенах, в строгом, почти математически выверенном порядке, висели массивные, литые подсвечники из того же золоченого металла, похожие на когтистые лапы диковинных птиц. В их гнездах, словно обрубки пальцев мертвых гигантов, застыли толстые, оплавившиеся от собственного жара восковые свечи, испускавшие густой, медовый аромат, смешивавшийся с запахом ладана и пролитого вина. Пол, от одной стены до другой, от края до края, был устлан мягкими, плотными персидскими коврами, в густом ворсе которых бесшумно, как в сухом снегу, тонули мои босые ноги. И эти ковры, разумеется, тоже были красными, с intricate золотым узором, который при неверном свете казался подробной картой неведомого, полного сокровищ и опасностей царства. Даже немногочисленные, узкие, как крепостные бойницы, окна, прорезанные в саженной толще каменных стен, были наглухо задрапированы тяжелыми, как влажная могильная земля, бархатными занавесями. На них, расшитая золотой нитью, повторялась все та же неумолимая виноградная лоза, и сам красный цвет, казалось, достиг здесь своего тревожного апогея, своей абсолютной, почти невыносимой, пьянящей концентрации, отрезав покои от остального мира.
Этого цвета было непомерно много, до головокружения. Даже для шестнадцатого века, с его первобытной, почти варварской любовью к ярким, чистым краскам, где красный был не просто цветом, а символом, громогласной декларацией —