Котёл - Арсений Громов
На третий день немецкого наступления привезли его — Гордеева.
Корнев увидел знакомый полушубок на санях и похолодел раньше, чем разглядел. Старшина был жив — в сознании, серый, в крови, с раздробленной осколком левой кистью и распоротым боком. Его рота держала высоту трое суток и почти вся легла, а сам он, расстреляв всё, выводил последних, когда накрыло миной.
— Доктор… — выдавил Гордеев, когда Корнев склонился над ним. — Тайну… стерёг. До конца стерёг.
— Молчи, дурак. — У Корнева перехватило горло, но руки уже работали, холодно и точно, как всегда. — Молчи и не вздумай помирать. Я тебе не разрешаю. Слышишь? У нас с тобой уговор — войну вместе пройти. До Берлина. Не отвертишься.
Бок был страшен на вид, но не смертелен — осколок прошёл вскользь, не задев нутра. А вот кисть… Кисть Корнев спасти не смог всю. Два пальца забрал — размозжённые, нежизнеспособные, — но ладонь, но три пальца, но саму руку сохранил, и сохранил так, что она будет держать и ложку, и винтовку. Он бился над этой рукой дольше, чем позволяла сортировка, дольше, чем имел право, — потому что это была рука Гордеева, и впервые за всё время он позволил себе чуть-чуть нарушить собственное железное правило. Совсем чуть-чуть. Ради единственного человека, который знал, кто он.
— Жить будешь, — сказал он, закончив. — И рука будет. Кривая, без двух пальцев, но твоя, рабочая. Повоюешь ещё, Степан Игнатьич.
Гордеев слабо усмехнулся серыми губами:
— А то. Мне ж с тобой до Берлина. Уговор.
Его уложили в избу, к тяжёлым. А Корнев вернулся к столу, потому что поток не иссякал, и за Гордеевым были другие, и за теми — другие, и не было этому конца.
К вечеру в медсанбат влетел верховой, осадил коня, заорал:
— Где командир⁈ Немец прорвался у Сухарёва! Танки! Идут на тылы! Медсанбату — сворачиваться, отходить, живо!!
Корнев выпрямился у стола, с руками по локоть в крови, и в одну секунду оценил то, что было: триста с лишним раненых, половина нетранспортабельных, треть лежачих; десяток саней и две полуторки; немецкие танки — в нескольких верстах и идут сюда; и темнеет.
Свернуться и отойти за час, вывезя три сотни раненых на десятке саней, — невозможно. Бросить нетранспортабельных — немыслимо.
Значит, надо было сделать невозможное.
— Брагин! — Корнев уже отдавал команды, и голос был тот, которому подчиняются. — Грузить лежачих, тяжёлых — в первую очередь, на всё, что на колёсах и полозьях! Ходячих — на ноги, сами пойдут! Нина — раненых в кучу не сбивать, выводить колонной по дороге на восток, я догоню! Гриша — ко мне!
— А ты, доктор⁈ — крикнул Брагин.
Корнев уже срывал с гвоздя свой MP-40, который не сдал даже военврачом — выпросил, оставил при себе, чуя, что пригодится.
— А я задержу танки, — сказал он. — Сколько надо, чтоб вы ушли.
* * *
Задержать танки. Военврачу. С автоматом и горсткой ходячих раненых.
Безумие. Но Корнев знал то, чего не знал паникующий верховой: танки без пехоты в сумерках, в незнакомом тылу, по узкой дороге между лесом и оврагом — не лавина, а слепые, осторожные, уязвимые машины. Их не надо подбивать. Их надо заставить остановиться, развернуться в боевой порядок, ждать пехоту, нащупывать — а каждая минута их осторожности — это сани с ранеными, уходящие на восток.
— Гриша, кто из ходячих стрелять может — ко мне, человек десять, с винтовками, и гранаты все, что есть в медсанбате, тащи! — командовал Корнев на бегу. — Бутылки с горючкой на складе ГСМ были — все сюда!
Собралось их пятнадцать. Легкораненые — кто с рукой на перевязи, кто с забинтованной головой, кто хромой. Не бойцы — обломки. Но в руках у них были винтовки, а в глазах, когда Корнев коротко объяснил задачу, появилось то, что дороже умения: они поняли, что прикрывают своих, тех, кто лежит на санях и не может за себя постоять.
Корнев расставил их там, где сама земля воевала за него: на повороте дороги, зажатом лесом и оврагом, где танки пойдут гуськом и не развернутся. Не в лоб — по сторонам, в засаде, в кустах. Бутылки и гранаты — на головную машину, чтоб встала и закупорила дорогу остальным. Стрелков — бить по смотровым щелям и по пехоте, если появится.
— Главное — не геройствовать, — втолковывал он. — Подбили головной, обстреляли — и сразу назад, перебежками, к медсанбату, на восток. Наша задача не умереть тут, а время купить. Час продержим — все наши уйдут. Поняли? Живыми уходить, парни. Это приказ.
Танки пришли в сумерках — три, осторожно, ощупывая дорогу. Без пехоты, как Корнев и рассчитывал: прорвались наспех, оторвались от своих. Головной полз к повороту, водя стволом, слепой в темнеющем лесу.
Корнев пропустил его на поворот, в самую теснину. И когда машина поравнялась — Гриша, по его команде, метнул из кустов бутылку. Полыхнуло по моторной решётке. Танк дёрнулся, попятился, развернулся поперёк — и встал, объятый огнём, закупорив дорогу. Второй ткнулся в первый, заметался в теснине, не в силах обойти. И тут ударили винтовки — со всех сторон, из темноты, по щелям, по броне, создавая то, что и нужно было создать: ощущение, что в лесу засел не медсанбат с костылями, а крепкий, злой заслон, который держит дорогу.
Танкисты сделали ровно то, что делает любой осторожный командир на их месте: встали. Закрылись. Стали ждать пехоту и бить из пушек по кустам наугад, не суясь вперёд в темноту, где, как им казалось, засада. Снаряды рвали лес, валили деревья — но не двигались на восток, по дороге, по которой уходили сани с ранеными.
Корнев держал их сорок минут. Перебегал с фланга на фланг с автоматом, бил короткими то отсюда, то оттуда, не давая немцам понять, сколько их на самом деле. Двоих своих он потерял — пожилого бойца с забинтованной головой накрыло снарядом, и молоденького, хромого, срезало пулемётной очередью с танка. Корнев видел это и отрубал, как привык, потому что вокруг были ещё живые, которых он обязан был увести.
Когда сзади, со стороны медсанбата, Нина махнула условным сигналом — все ушли, дорога пуста, последние сани за поворотом, — Корнев дал команду:
— Отход! Перебежками, к лесу, на восток! Раненых тащить, своих не бросать! Пошли, пошли!
Они оторвались в