Эхо симбиота. Том II. Чужая жизнь - Дмитрий (Michael Smith)
Хозяин постоялого двора сначала велел убрать поклажу с прохода, потом разрешил внести её обратно. В длинной бревенчатой избе было тесно. Под низкими полатями сушились сапоги, возле печи лежали двое торговых людей. Женщина в дальнем углу кормила ребёнка, прикрывшись развешанным кафтаном. Солома у двери почернела от мокрых ног, из щели под порогом тянуло холодом. Я помог Рудневу снять отсыревший полушубок. Он попытался отмахнуться, зацепился рукавом и сердито замер, пока я освобождал руку. Сундук открыли у печи: оконного света уже не хватало.
Разбились две склянки. У третьей вылетела пробка, содержимое ушло в упаковочную тряпицу. Алексей Матвеевич перебрал осколки, выложил уцелевшее, опять посмотрел на мокрую тряпку. Возница стоял рядом, мял шапку.
— Лошадь напоена? — спросил я.
— Напоена.
— Поешь тогда.
Он качнул головой в сторону сундука. Я посмотрел на Руднева и вдруг испугался: сейчас скажет сгоряча, а потом уже не заберёт назад. Лекарю было больно, он замёрз, потратил последние силы на чужие раны. Я сам в таком состоянии говорил вещи и похуже. Алексей Матвеевич отложил осколок.
— Не держу я с тебя за склянки. Отнёс бы на руках — тоже уронить мог. Ступай, поешь.
Возница переспросил одними глазами.
— Иди, иди. Завтра понадобится лошадь — приведи. Сегодня хватит.
Парень поклонился, отступил к двери. Я закрыл сундук и выдохнул. Руднев заметил.
— Не смотри так. Жалко мне. Дорогая была вещь.
— Знаю.
— И спина болит.
Он сказал это просто, впервые за много дней не заменив боль ни духотой, ни холодом, ни чужим храпом. Я принёс тёплой воды и остался рядом, пока он пил из кружки, обхватив её обеими руками. Моё плечо после возни с лошадью уже почти отпустило. К утру я, скорее всего, забыл бы о нём. Алексей Матвеевич завтра снова долго сидел бы, прежде чем встать. Мы одинаково промокли, одинаково замёрзли, а расплачиваться ему приходилось совсем иначе.

Глава 2
Дороги и направления
Дорога в Сибирь, февраль — май 1816 года
В тот вечер, уже на постоялом дворе, выяснилось, что от аварии мы пострадали сильнее, чем думали. Семён распорол локоть и весь остаток пути скрывал это, прижимая рукав к боку. Признался перед ужином, только когда я заметил кровь.
— Что ж ты молчал?
— Так и без меня… — Он покосился на сундук. — Вон сколько.
— Тебя ещё не хватало записать вместе со стеклом! — вскинулся Руднев. — Сюда садись. Рукав снимай осторожно.
Руднев ругал его громко, однако присохшую ткань отмачивал терпеливо и не позволял мне торопиться с водой. После перевязки велел поставить Семёну вторую миску похлёбки. Сам до своей едва дотронулся. Ночью я долго слушал, как вокруг дышат чужие люди. За стеной лошадь стучала копытом, ребёнок пару раз начинал плакать и затихал. Когда кто-нибудь вставал, приходилось убирать ноги, чтобы пропустить его к двери. Нападения не было, не прозвучало ни одного выстрела; мы всего лишь съехали с колеи, но едва не остались без лошади, лекарств и здоровой руки у Семёна. Я раньше думал о переезде как о промежутке между двумя важными событиями. Теперь этот промежуток требовал от меня всего внимания, какое находилось.
Утром дал вознице несколько монет на ремонт сбруи. Он поблагодарил, отошёл и немедленно пересчитал. Я успел обидеться. Хорош поступок: дал человеку деньги и уже сочиняю, как именно ему следует радоваться. Парню перед хозяином отчитываться, а мне хочется красивого прощания. Я отвернулся, чтобы не мешать ему считать, и пошёл помогать Климову с поклажей.
* * *
За зиму и раннюю весну я написал Тимофею два письма, и первое из них начиналось перечислением мест, где мы останавливались, задержек на станциях и состояния людей. Прочёл — хоть сейчас подавай в канцелярию. За годы службы я извёл немало бумаги, но почти вся она предназначалась начальству или полковой казне. Рука привыкла сообщать, сколько прибыло, сколько убыло и кто за это отвечает. Как рассказать другу, что скучаешь, она не знала. Руднев заглянул через плечо.
— Ведомость портянок приложишь отдельно?
— Вам смешно.
— Немного. Лавров у тебя человек терпеливый, прочтёт и такую. Только он, кажется, спрашивал, как ты живёшь.
Я убрал из письма половину станций. Легче от этого оно не стало, но хоть сократилось. Во втором рассказал про Климова. Тот слышал нездоровый скрип в санях сквозь ветер и разговоры, а собственное имя не узнавал с трёх шагов, когда его звали перевязывать колено. Про Семёна написал, что он рисует птиц одним куском угля. На обрывке бумаги у него однажды получилась такая ворона, что я сразу узнал нашу утреннюю соседку по двору — нахальную, с пером, торчавшим на затылке. Кочетов смутился и сказал, будто только проверял уголь. Я предложил проверить перо на лошади. Он обещал подумать, но бумагу с вороной больше при мне не выбрасывал.
Потом я спросил, жива ли полковая коза и не съела ли ещё чего казённого, а когда добрался до Марили, то застрял. Можно было просто передать привет. Вместо этого я начал подбирать слова, как будто между обычными вопросами удастся спрятать ещё какой-то, которого мне не следовало задавать. Мне было стыдно даже перед чистым листом. Она жена Тимофея. Никогда ничего мне не обещала. Чинила рубахи, приносила еду, подарила траву от простуды; я слишком многое успел приписать обыкновенной доброте. На расстоянии такие выдумки особенно удобно хранить: некому взглянуть на тебя и спросить, с чего ты вообще это взял.
А если на минуту забыть и про расстояние, и про всё остальное? Что я мог предложить человеку рядом со мной? Сам ещё не понимал, что со мной происходит. Я видел, как меняется Алексей Матвеевич, как всё чаще ищет опору, прежде чем сесть. У меня за это время выправлялась спина, старые повреждения переставали мешать. Если так пойдёт дальше, пришлось бы годами смотреть, как любимый человек стареет возле меня, и каждый день притворяться, будто различие не становится заметнее. Руднев в это время встал из-за соседнего стола, прижал ладонь к пояснице и постоял, пережидая. Мне хватило этого движения. Я отодвинул лист, дождался, пока он выйдет, потом дописал: «Мариле передай, траву храню».