Сен-Леон: Повесть шестнадцатого века - Вильям Годвин
Все прежние привычки заставляли меня ощущать нынешние обстоятельства с предельной остротой. Маргарита, великодушная Маргарита почти с безразличием взирала на разительный контраст между роскошью и нищетой. Однако ее муж не был способен на это. Всеми событиями своей жизни я был подготовлен к тому, чтобы любить роскошь. С тех пор как моя душа обрела способность к воображению, пищей моих фантазий стали высокие героические подвиги, а не умиротворенность сельского уединения или совершенствование книжного ума. Воспоминание о золотом поле герба, осаде и сражении при Павии не покидали меня. Франциск I, шевалье Байар и де Бурбон навечно стали предметами моих видений и грез. Эти пристрастия преобразовались в ненасытное стремление к великолепию и расточительности; но, когда ветви склоняются книзу, корни продолжают впиваться в почву с прежней силой. Мне уже хватало и того, что из потомка блистательнейшего рода Франции я превратился в крестьянина. Однако, призываю в свидетели Небеса, я терпеливо снес бы это, если бы был один, я счел бы это справедливым воздаянием за мои глупости и подчинился бы с полной самоотверженностью. Но как сохранить невозмутимость, видя, что наказание постигло жену и детей? Я обращал взор на спутницу своей жизни и с искренней болью вспоминал пышность, к которой она привыкла, и надежды, ради которых была рождена. Я смотрел на своих детей — плоть от плоти моей, — когда-то бывших гордостью моей души, и вспоминал, что ныне они нищие, деревенские жители, изгнанники. Я не видел никакой возможности восстановить положение и лишь предчувствовал участь забвения и бедности для них и их потомства. Истинный родитель может пережить личное разорение, но он не способен быть свидетелем угасания и гибели своего рода. Иногда я восхищался невозмутимостью Маргариты. Временами же ее совершенство и добродетели вызывали у меня ненависть. В душе я обвинял ее в том, что в ней отсутствует искра истинного благородства. Ее терпение я воспринимал чуть ли не как низость духа. Уж лучше бы, думал я, подобно мне она проклинала свою судьбу и ее виновника, с негодованием и презрением отвергала бы рабство, на которое мы осуждены, не смирялась бы и посвятила остаток жизни бесконечным сетованиям. Я совершил поступок, доведший нас до жесточайшей нужды, но последствия этого поступка были для меня непереносимы.
Я находился в крайне подавленном и угнетенном состоянии, в моем сердце осталась рана, которую не могли залечить ни доброта моей жены и детей, ни время. Рана не была смертельной, но, подобно ране Филоктета, отравленного кровью Лернейской гидры35, она мучила меня год за годом, превращая мое существование в горькую обузу, тяжесть которой невозможно облегчить. Большую часть времени я проводил в глубоком скорбном молчании, и никакие утешения не могли развеять его. Не то чтобы это молчание хоть в малейшей мере было окрашено угрюмостью или дурным расположением духа. Скорее, оно свидетельствовало о спокойной недвижимости души, испытывающей известную симпатию к окружающим, но находящейся в своего рода состоянии бессилия, когда она не способна привести в движение ни органы речи, ни члены тела. Лишь взор мой время от времени молил о снисхождении и прощении. Я напоминал больного, чей недуг выражается в истощении всего организма и который со временем превращается в тень, не способную ни на что.
Именно в таком состоянии я пребывал постоянно. Однако иногда мое оцепенение оставляло меня. Тогда я машинально стряхивал с себя свою вялость и отправлялся скитаться по горам. Дикая природа лучше всего гармонировала с состоянием моей души. Я перепрыгивал с уступа на уступ, а вокруг вздымались остроконечные пики. Я спускался в почти отвесные пропасти и оставался в живых только благодаря инстинкту, заставлявшему меня хвататься за корни растительности, встречавшиеся на моем пути. Я повисал на вершинах скал, испытывая ужас от их крутизны, и ощущал головокружение и тошноту, которые обычно вызывает подобная высота. Я не мог решиться умереть: смерть казалась мне слишком желанным и легким способом избавления от преследовавших меня мук самоосуждения. Я испытывал зверское наслаждение от своей решимости жить и вынести все страдания за совершенное мною зло. Я был далек от того, чтобы надеяться, что пережитое мною окажется лишь шуткой и подобием нищеты перед лицом того, что ожидало меня впереди.
Описанное здесь состояние, в котором я находился, не являлось безумием и не могло быть принято за безумие, я никогда не забывался и помнил, кто я такой. Я не впадал в бредовые состояния, когда больной не находит себе места и его охватывает жажда лихорадочной деятельности, когда он не осознает, что делает, а выходя из которых внезапно вздрагивает и поражается, удивляясь самому себе. Мое помешательство подчинялось логике отчаяния. Меня не охватывали приступы безумия, я не старался никому причинить вреда. А потому Маргарита не могла решиться на то, чтобы отправить меня в сумасшедший дом. Зачастую я приходил домой в одежде, разорванной шиповником