Никто, кроме нас… - Сергей Станиславович Говорухин
«Духи» периодически вклинивались в нашу радиосвязь с пожеланиями счастливой жизни на том свете. Близкими, почти осязаемыми звездами легла ночь. Далеко с берега реки доносились разрывы тяжелых снарядов и поднималось бледное зарево пожарищ — по предположительным базам противника работали с Иола батареи залпового огня.
А под нами, совсем рядом, оживленно разговаривали на фарси и курили, не боясь демаскировать себя, «духи». Время от времени, пущенные щелчком, прочерчивали ночь трассирующие огоньки сигарет…
До отдачи команды «на поражение» оставался час. Или минута…
— Я так перед тобой виновата. Почему, ну скажи, почему я не понимала своего счастья?.. — говорила она. — А ты ждал. Боже, сколько ты ждал…
Я прижимался губами к ее плечам, лишая себя возможности отвечать. Сейчас мне хотелось одного: чтобы она ушла.
— Прости меня. В конце концов, я сделала хуже только самой себе…
Передо мною, словно на конвейере, проплывали одинаковые слова-формочки.
Зачем люди рвут отношения, снимают фотографии со стен, разъезжаются на разбитых грузовиках… В надежде, что там, куда они вносят старые книги, все будет иначе. Другие слова, другое дыхание…
Но слова те же самые — никто не придумал других слов. И биение сердец только поначалу кажется учащенным…
Она замолчала, отодвигаясь и пристально глядя в мои отсутствующие глаза:
— Ты где?
— Здесь, — машинально отвечал я, — с тобой…
«…но только крепче мы дружили под перекрестным артогнем…»
— О чем ты думаешь?
— Об артогне…
— О чем?!..
Как я ее ждал. И вдруг все рухнуло. За несколько минут. Вероятно, любовь — ожидание. И расстояние. И еще, бог знает что такое, необъяснимое. Что-то же происходит с нами на пороге Дворца бракосочетания, куда мы входим влюбленными, а выходим гражданами с совместно нажитым имуществом.
— Может, мне уйти?
— Может…
Я увидел ее в свете уличного фонаря. Последний раз. Ветер раздувал полы ее непромокаемого плаща…
Всю ночь я провел у окна, размышляя о мыслях, которые теперь попробовал записать. Свет фонаря проникал в комнату, и я чувствовал себя надувным матрацем, из которого выпустили воздух.
Синдром хронической усталости. Эту болезнь установили американцы. Любой заводной механизм рано или поздно ломается. Американский ломается чаще, поскольку не допускает срывов, волнений и отступления от генеральной линии американского образа жизни.
Говорят, можно пролежать в состоянии полной апатии два-три месяца, не поднимаясь. Я был способен двигаться, но какая-то внутренняя пружина внезапно лопнула во мне, и пока было неясно, хорошо это или плохо.
«Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу…»
Что-то происходило со мной. Груз прожитой жизни, в конце концов, можно сбросить, обретя второе рождение. Многие поступают именно так.
Путано и тяжело добравшись до половины, переступив черту тридцатисемилетия, за которой, как говорят, быть поэтом уже неприлично, я понял, что ничего не хочу менять в своей жизни.
Наступила пора осмысления пережитого. Только и всего.
И как в начале века: ночь, улица, фонарь, где-то за домами аптека.
Несколько лет назад на Севере мы разгружали бочки с машинным маслом. Долго, до самого утра скатывали их по сходням, затаскивая на подходящие грузовики, — надо было успеть до срока, чтобы не платить за простой вагонов. А вагонов было много, чуть ли не треть состава…
На рассвете, разгрузив последний вагон, еле живые, курили под навесом пакгауза. Раскачиваемый ветром, скрипел ржавым каркасом фонарь, и тяжелые капли дождя стекали по его мутному стеклу. Размытые стеной дождя, проступали на горизонте очертания далеких сопок, с запасных путей подавали маневровый тепловоз, а в треске селекторной связи шла привычная утренняя перебранка…
Пропахшие машинным маслом, перепачканные, как сто чертей, проклинали мы свою собачью долю, северные заработки, непогоду, мечтая о том времени, когда, получив расчет, разъедемся по своим городам наслаждаться обеспеченным и заслуженным отдыхом.
Проклинали, не понимая, что спущенные в ресторанах деньги, золотые побрякушки и дорогие сердцу мебельные гарнитуры очень скоро сделаются привычной и неотъемлемой частью быта, а это дождливое утро на далекой северной станции, запах машинного масла, раскачивающийся на ветру фонарь, гудок тепловоза на запасных путях останутся в нас навсегда. Потому что это было настоящим.
Порой кажется, что жизнь только начинается, а она уже прошла на далекой северной станции, и сейчас, глядя на фонарь за окном, я, как никогда остро, сознавал необратимость времени.
И еще я подумал: что проку в каше с компотом, если ты не любишь ни того ни другого.
Светлело небо у горизонта — заканчивалось магическое колдовство ночи. И всю ночь пролежал на витрине магазина не купленный мной речевой адаптер.
Утром мне была необходима сирень.
Сегодня был День Победы. День, который я пронес в себе через всю жизнь.
Мне часто снится война. И те, кто был рядом. Живые и мертвые. Но чем дальше отдаляются войны, через которые мне пришлось пройти, тем больше в снах я участвую в Великой Отечественной.
Мы не испытали и сотой доли того, что испытали они. Только теперь я понимаю это не умозрительно.
И еще я понимаю, как необходима им сегодня каждая ветка сирени, потому что завтра может не наступить.
Сирень продавали на «Юго-Западной».
— Почем?
— Десять рублей такой букетик, сынок.
Было ей лет семьдесят. Может, больше. В простеньком платке, вытертом пиджачке образца восьмидесятых, таких же туфлях.
— Я все возьму. На сколько там?
— Да вот… — Она взялась пересчитывать. — На восемьдесят рублей…
И сама испугалась этой, внезапно сложившейся сумме:
— Я дешевле отдам, раз так. Ничего…
Я дал ей сто рублей:
— С праздником, мать.
— А сдачу?
— С праздником.
Был День Победы. И эта старуха с сиренью…
Сейчас ей собрать сумки и успеть на электричку до Жаворонок. Или Подлипок.
На станции у нее дом, яблоневый сад, сирень у калитки. Под яблоней, почерневшей от дождей, старый дощатый стол, за которым раньше собирались на праздники. Накрывали белой крахмальной скатертью, ставили водку, наливки, нехитрые закуски.
Во главе стола садился муж, приходили гости: мужчины с орденами, женщины в крепдешиновых платьях. Пили за победу, крутили ручку патефона, вспоминали Первый Украинский, Донской, Волховский…
А осенью с глухим стуком падали на стол переспелые