Румынский рассказ - Эуджен Барбу
Что потом было, уж не знаю. Она мне никогда не сказывала, да, может, и сама не знает, как вышло, что Некулай утонул. То ль сам он бросился в воду, чтобы покончить с собой, плавать-то он не умел, то ли она его толкнула. Прости меня, господи, только помешанная может этакое сотворить, да и я дурой дура, ежели могу такое подумать. А может, оба они решили утопиться? Ну оба в воду бросились, только он утонул, потому как плавать не умел, а она, смерти испугавшись, не устояла и вышла на берег. А может быть, все иначе было. Не ходила она на пруд к нему, а просто встретились они кто их знает где и поговорили промеж собой один бог знает о чем, а потом он вернулся к пруду и бросился в воду у зарослей, где одежду оставлял и купался, когда к нам приходил. А может, и не бросался нарочно в воду, а просто утонул, сам того не желая. Влез в воду, потому привык купаться там с Аделой и вместе тешиться, смеяться, да и угодил, где ямы глубокие. Плавать-то не умел, вот и утонул.
Так-то вот, а после, сама не знаю, рехнулась ль сестра моя, потому как не была она больше похожа на прежнюю Аделу. Перепугалась я, да и теперь страх меня берет, как вспомню: извивается вся, кусает себе руки да причитает, словно потеряла все на свете, все сразу. А потом пришел мой Гица, а она и ему сказала, что с ума сходит. А может, только теперь заметила, что давно рассудка лишилась, вот и плачет с отчаяния.
Так она маялась и меня мучила, пока не пришел Костаке и не запряг коня в телегу, да не отвез ее снова в больницу. В субботу вечером отвез, а я пошла к себе домой. В понедельник прибежал ко мне племянник Фэнике, но не застал меня. Сходил он к сестре моей Катанке и там не нашел меня. Только в городе, в Дорохое, отыскал наконец в школе у Маричики. Посадил меня в телегу, а сам говорит: «Тетушка Милие, я тебя всюду искал». — «А что случилось?» — «Да плохо с мамкой». — «Что с ней?» — «В больнице она. Совсем худо ей стало, вся дрожит». Поехали мы в больницу. Зашла я к ней в палату, а там доктор ей как раз укол делает. Кивнул он мне и показал, чтоб я за ним вышла, в коридоре и говорит мне: «Сестрой она тебе приходится?» — «Да, доктор. Что с ней?» — «Муж-то есть у нее?» — «Как не быть? Дядька Костаке ее муж. А зачем вам ее муж?» — «Да так. Чего это ты его «дядькой» зовешь?» — «Все его так кличут, в годах он, однорукий, инвалидом еще с той войны вернулся. Остался вдовый с пятью детьми и взял в жены сестру мою, сговорился с нашим старшим братом. Тот им и свадьбу устроил. Жили мирно, в согласии, пока вот не эта болезнь…» — «Да нет у нее никакой болезни, — сказал доктор. — Можешь забирать ее домой хоть сейчас, и не возите ее больше сюда», — так сказал и вроде хотел еще что-то добавить, да раздумал. Не знаю, зачем это он меня про мужа ее спрашивал, я-то Аделе не передавала, а она зря болтает, что я во всем виновата, неправда это.
Не доносила я брату, только спросил он меня, кто к нам ходит, а мне откуда было знать, чего он допытывается, сказал же, все знает. А я за нее одну боялась, все одно шила в мешке не утаишь, узнали б люди. Ладно, сбежала бы она с Некулаем, так она и вернулась бы да еще всем нам беду принесла… И про Гицу моего не права она, такое тогда направление было, и пусть еще спасибо скажет, что жива осталась.
То-то ей мука и беда была. Теперь поуспокоилась. Пройдет время, и совсем успокоится.
Перевод М. Розенфельда под редакцией Л. Долгошевой.
Теодор Мазилу
(р. 1930)
БРЫНЗА С ЛУКОМ
Он входит, осыпанный с ног до головы разноцветным конфетти, рубашка расстегнута, облита вином и выпачкана шоколадом. Кто-то прицепил ему к поясу красную феску, он воинственно потряхивает ею как саблей.
В прихожей мой приятель долго смотрится в зеркало, изучая свою наружность, и словно в отместку за то, что открывает ему собственное отражение, принимается жевать конфетти.
— Полюбуйтесь, какой у меня вид!
Только сейчас он обнаруживает, что сорочка тонкого полотна в вине и шоколаде, но это еще больше укрепляет его хорошее расположение духа. Любой непорядок в туалете только распаляет в нем любовь к самому себе.
— Ну-ка посмотрим… и рубашка…
С неожиданной резкостью он срывает с пояса феску и топчет ее ногами. Потом поднимает и напяливает на голову. Весь изодранный и помятый, он болтает без умолку:
— Чем не шут гороховый?! Ей-богу, ненормальный…
Он без конца жестикулирует и что-то говорит, уверенный: что бы он ни сделал и ни произнес, прозвучит умно и аристократично.
— Ну а ты, брат, чем занимался? — И, не дожидаясь ответа, отвечает сам, причем именно то, что хотел сказать я: — Ты читал… Не можешь уснуть, не прочитав страничку-другую… Бессонница?! Ну и как книжка?.. Интересная… Первая часть лучше второй… В той есть длинноты… а под конец и вовсе вяло. Отдельные характеры вылеплены неплохо… Прочие же… Чего там говорить?! А правдоподобно ли, что темпераментная женщина влюбляется в преподавателя ручного труда? Правдоподобно, мой дорогой, вполне…
К счастью, остроумие его стремительно прогрессирует: то, что сейчас ему кажется естественным и тонким, спустя пять минут оборачивается тяжеловесным, натянутым… или наоборот.
— Не знаю, что это со мной… Совсем отупел… — И, удрученный этим открытием, валится в кресло, упирая ноги в край письменного стола.
— Слушай, у тебя брынзы нет?
С торжествующим видом он показывает на буфет, потом привстает на цыпочки, чтобы своими глазами увидеть чудо. Брынза? Блаженно улыбается и дружески мне подмигивает. Надо