Избранное - Николай Иванович Наумов
— Какие же такие неприятности и хлопоты? Объясните мне, я всё-таки не понимаю, — спросил я.
— Хлопоты, сударь, такие, што и врагу их не пожелаешь. Ведь на приисках работать идёт всё такой народ, у которого ни Бога, ни совести нету; идут-то всё более варнаки-посельщики, што ни самые оголтелые. Денег-то они зарабатывают и выносят оттуда помногу. Придёт он к нам и почнёт ломаться, дорвётся до вина-то, так ведь облик человеческий потеряет, в эфтом-то вине так и норовит друг друга ограбить, а то и на нож посадит. Ну, не остереги его вовремя, так чего бы было?.. Вот и оберегаешь его, Бога памятуя, а чего стоит тебе оберечь-то его от худых-то дел, никто не видит, а што живём-то избыточно, так это вот всем глаза колет!
— Как же оберегаете их?
— А как несмышлёных младенцев няньки остерегают, сударь, так и мы. Пустишь их на постой к себе, да и смотришь за ними в оба, как опекун какой!
— Вот что! Но всё-таки опека-то эта приносит же вам какую-нибудь выгоду?
— Слова нет, не без выгоды! Какая же опека бывает без выгоды, хе, хе! Да ведь выгода-то выгоде разная, сударь. Рабочий-то приходит к нам голодный, оборванный, на ином такой гардероб болтается, што все родимые пятнышки сквозят: из хозяйских-то запасов на приисках они не очень-то любят заимствоваться, потому там с них за всякую малость вдесятеро берут. Ну, ты и оденешь его, как подобает человеческому званию, напоишь, накормишь, теплом его душу отведёшь, — в энтом, полагаю, сударь, ведь нет греха? — исподлобья, с усмешкой посмотрев на меня, спросил он.
— Конечно, нет, — согласился я.
— А ведь теперича всего этого тоже даром ему не дашь, — продолжал он. — Ведь всё, чего ни даёшь ему, ты и сам покупаешь, ведь рубахи, сапоги и зипуны не растут в лесу, как грибы, да если бы и возрастали даже, так мы судим, што и собрать-то их всё же бы и труд, и время требовалось, хе, хе! Если ты и оденешь его с ног до головы, то всё-таки супротив ихних-то хозяев, приискателев-то, берёшь с него самую божескую плату. Поить и кормить его даром нам тоже не доводится… потому уж очень убыточно бы было… — этак-то хлебосольствовать. Ведь его пустыми щами да кашей, сударь, не ублаготворишь, не-е-т. Мы, говорят, тухлой-то солонины под соусом из червей и на приисках досыта наполоскались, хе-хе! Очень, говорит, довольны эфтим явством, так уж ты, говорят, нам теперича еды-то отменной отворачивай. Первым делом щей со свежей свининой, каши, лапши всякой, и штоб всё это плавало в жиру и масле; вторительно поросёнка, гуся, да-а-а-с, хе, хе! Вот ведь они каковы, приисковые-то работнички! — с иронией заключил Кузьма Терентьич. — А ведь чуть теперича не уважил его, не по скусу его сделал, так ведь он, сударь, и посуду вдребезги об пол махнёт, и еду за окно выбросит, потому, говорит, поколь у меня деньги есть, так ты меня уважай, хе, хе!
— И уважаете?
— Уважаем-с! Даже в полном чувстве.
— А чем же вы выказываете подобное уважение к ним?
— Приноровкой к их скусу и ндраву: потребовал он, к примеру, поросёнка, ну, и жаришь ему поросёнка; он гуся — подаёшь ему и гуся; ешь, не ешь, а уж цену, что стоит, плати, и уж насчёт платежу, правду сказать, содержат себя по чести, што ни спроси с него, отдаст без слова.
— Не торгуясь?
— Избави Господи! Завода энтого нет, даже за обиду считают торговаться. Иному, сударь, ради потехи скажешь, особливо если покупает што: «Не дорого ли будет, мол, для тебя, подумай!». Так куда тебе, сейчас в азарт войдёт. «Што, говорит, разве у меня денег нет, а?..» И какая у него сумма есть, всю налицо представит: знай-де меня! Вот каков народец-то! Платят без слова, чего ни спроси, за копеечную вещь десять рублёв без разговора выложит, только потрафляй ему!
— И подолгу живут они в вашем селе?
— А жительство их, сударь, длится смотря по деньгам: у кого денег побольше, тот и живёт подольше, и все, почесть, проживаются до последней копейки.
— Неужели до последней?
— По порядку-с, как исстари повелось. Покамест он не пропьёт и не проест своего заработка, не уйдёт из села. А уж когда дойдёт до конца, выворотит карманы, тогда надевает на себя дерюгу, в какой пришёл или какую дашь ему из милости, соболезнуя об нём; взденет на плечи кошель, попрощается степенно, по чести, и идёт домой, побираясь христовым именем, а боле всего опять на те же прииски ворочается в хозяйский контрахт.
— Чем же в таком случае вы их благодетельствуете, Кузьма Терентьич, и от чего охраняете? — спросил я. — Я думал, что вы им не даёте заживаться в вашем селе, чтобы они не пьянствовали и не мотали заработанных денег, и тем охраняете и их, и семьи их от нищеты.
— Превратно поняли, сударь! — строго произнёс он. — Неужели вы полагаете, што мы не христиане, што ни души, ни совести в нас нет, штоб мы осмелились воспрещать человеку передохнуть недельку-другую с дороги, а стали бы гнать его домой и после этакой, теперича, каторжной жизни и работы, какую они несут на приисках, не дали бы им полакомить своей утробы! Напрасно вы, сударь, так полагаете об нас, — говорил он, укоризненно качая головой. — Избави Господи! Да неуж мы не люди? Ведь он там робит-то, сударь, передыху не знает: ещё солнышко не взойдёт, а его уж на работу гонят, да с последней зорькой спустят с неё. Тепло ли, холодно ли, здоров ли, немощен ли, его не спросят, знай одно — робь, подчас по колено в воде. От грязи да от всякой нечисти у него ведь кожа-то с тела лупится. Вот сколь сладко ему деньги-то достаются! Кормят-то его там таким добром, што собака рыло отворотит, а ведь он человек, сударь, ему, как и нам, грешным, и отдохнуть хочется, и сладким кусочком побаловаться, и чистую рубашку на обмытое тело вздеть, и хошь денёк-другой пожить всласть, по своей воле, господином своего достатка; так неуж у доброго человека, в ком христианская-то душа есть, повернётся язык сказать ему: а ты вот не пей, сладко не ешь, путной одёжи себе не покупай, а подь