Старослободские повести - Геннадий Николаевич Скобликов
— Посуши им, — говорит отец мачехе, отворачиваясь от немца.
Тетя Поля берет у пленного мокрые листья, кладет в устье печки, где нет жару. Старик благодарно кивает ей, отцу и, пятясь, выходит из хаты.
— Пронырливый этот сволочуга, — сказал отец, и в первый раз со вчерашнего дня усмехнулся; только злая получилась у него усмешка.
— Паек им, Коль, к обеду привезуть, — говорит мачеха. — Можить, я накормлю их картошкой?
Отец исподлобья бросает взгляд на тетю Полю. Ноздри его раздуваются, лицо подергивается мелкими красными прожилками — первый признак подступающего гнева. Мы съеживаемся.
— Все равно останется, — спокойно говорит тетя Поля.
Мы исподлобья с опаской посматриваем на отца, и он видит эти наши взгляды.
— Не издыхать же им! — Отец отбрасывает недоеденную картошку и, не взглянув ни на кого, встает из-за стола. Сунул за ремень топор, в карман — долото, надвинул на лоб фуражку, взял костыли и вышел на улицу.
Он было прошел мимо пленных, потом решительно вернулся. Те встали с кряжа.
— Вам не картошки дать! Вас бы вот этой костылюгой — да по глазам, по зенкам вашим, чтоб вы знали… чтоб вы детям и внукам заказали! — Отец замолчал, и нам, сгрудившимся у окна, видно было, как от тяжелого дыхания у него часто поднимаются и опускаются плечи. Пленные покорно стояли перед ним. — Видали? — Он ткнул костылем в нашу сторону. — А их у меня шесть… шестеро… киндерят. А я отец, мне их кормить, растить надо… А я по вашей милости — вот, калекой на двух костылях остался, дома на них кручусь да на работу в колхозе на них костыляю… Я — плотник! Понимаете? — Он выхватил из-за пояса топор. Пленные испуганно отшатнулись. — Плотник я! — кричал отец, потрясал в воздухе топором. — Мне работать надо, на двух ногах…
Тетя Поля выбежала во двор:
— Коль, иди, иди, не трогай ты их…
Но отец, видимо, и сам понял, что излишне погорячился, отвернулся от пленных, смотрит в землю.
— Не трогай ты их, ну их к идолу, — успокоительно говорит тетя Поля.
— Я — их? На черта я их буду трогать! Зови их завтракать! Картошки им дай, молока налей — пусть!.. — Он неопределенно машет рукой и быстро уходит.
Отец идет быстро, и я догоняю его только в конце огорода. Я трушу сзади него босиком по жгучей от инея дороге, жду, когда отец заметит меня. Наконец он оборачивается.
— Что, подрались, что ль?
— Пап… — только и говорю я и зажимаю рот рукой, чтоб скрыть подступившие рыданья. Отец в упор смотрит на меня, но теперь я не боюсь его взгляда. — Пап, это же правда… это ж хорошо, что ты… ну, чтоб тетя Поля… — Я опять зажимаю рот, смотрю на отца затуманенными от слез глазами.
— Марш домой к чертовой матери! — как-то отчаянно кричит надо мной отец. — Тебя мне только ишшо не хватало!..
* * *
…А через год мы провожали Марусю. Отпускник моряк Черноморского флота увозил молодую жену к своим родичам, на Донбасс, в Константиновку. Был ветреный осенний день, был возок, нагруженный всем, что приготовила покойная мать в приданое трем дочерям — сестры все отдали Марусе, — было много людей. За деревней, когда настало время прощаться, я долго топтался в стороне, пока Маруся сама не хватилась меня. Она подбежала, стиснула меня в объятиях… и наши слезы смешались в последний раз.
Той же зимой мы получили телеграмму: родичи зятя сообщали, что Маруся умерла от брюшного тифа и две недели назад ее похоронили, что «похороны были богатые, на обеде было 42 человека».
Мы голосили и со страхом ждали отца. Никого из нас не любил он так, как Марусю.
Отец с утра ушел в Отрешково, за семь километров, где ему обещали отдать заработанные им два пуда муки. Мы увидели его далеко за логом, на горском поле: припадая на костыль, он шел навстречу метели и вез за собой санки. «Не говорите ему пока, а то сердце с морозу зайдется», — сказала нам тетя Поля, когда мы все трое оделись и пошли ему навстречу. Отец был весь залеплен снегом, устал и замерз — особенно замерзла у него раненая нога, из покрасневших глаз текли выбитые ветром слезы и мерзли на небритом лице. Он вез два пуда гречневой муки.
Мы не осмелились сказать ему сейчас о Марусе, и выше сил было идти с ним рядом и делать вид, что ничего не произошло…
Правду мы узнали позже. Родичи нашего зятя, пока он дослуживал свой срок во флоте, склонили невестку не рожать, организовали это дело без врачей — и Маруся умерла от заражения крови…
IX
В прошлый раз, когда заходил в нашу хату, я только со двора взглянул поверх плетня на наш молодой яблоневый сад. Мне хотелось побывать в нем одному, постоять у каждой яблони, но я не стал просить девочку проводить меня мимо пса, отложил сад на какой-нибудь другой день. Теперь же у меня не было желания заходить еще раз в бывшую нашу хату и объяснять хозяевам, зачем пожаловал, и я, чтобы посмотреть на сад, пошел от дома сестры огородами.
Огороды были уже пустые. Давно выкопана картошка, при мне докопали люди свеклу. Дожди сделали распаханные картофельные участки непролазными, ноги вязли в раскисшем черноземе, и я пересекал огороды на плотных свекловичных делянках, сплошь усеянных зелено-желтыми листьями ботвы. Было пасмурно, ветрено и холодно, день клонился к вечеру, на огородах ни души… И мне остро вспомнились нередкие когда-то вот такие предвечерние моменты осенних дней, когда наша корова Милка, как и многие другие коровы, норовила по пути из стада завернуть на огороды, задерживалась в чьем-нибудь саду на этой вот свекловичной ботве, что было всегда опасно, так как она могла подавиться бураком, и нам, в том числе и мне, не раз приходилось подолгу ходить вот так огородами и разыскивать ее и проклинать, а потом, завидя ее, красную, где-нибудь за кустами вишняка, радоваться, что она, проклятущая, наконец-то найдена тобой — и в наказание камнями гнать ее до самого дома. Для всех, кто живет тут и держит корову, все это осталось и до нынешнего дня; и я не мог понять самого себя: жалею я или нет, что для меня этот быт — навсегда ушедшее прошлое…
Сад и тут, как и со двора, огорожен крепким ореховым плетнем, калитка была завязана, и я не стал самовольно открывать ее: остановился у