Старослободские повести - Геннадий Николаевич Скобликов
И когда мы бросили по горсти земли — снег перестал, выглянуло солнце, и вся земля лежала в белой девственной чистоте…
А вечером, когда уснули трое детей брата, а потом забылись сном его жена и наш старенький, ослабевший отец, мы четверо сидели в холодной кухне и согревались растворимым ленинградским кофе, что привезла из Брянска предусмотрительная Люба. «Ребята, неужели только горе будет нас вместе собирать? — говорила Люба. — Давайте как-то соберемся и все вместе поедем к Наташе, походим по нашим дорогам, побываем у мамы. И детей с собой возьмем. Что мы разбрелись кто куда?..» Мы просидели почти до утра, вспомнили и грустное… и смешное, — и странно подумал бы тогда о нас кто-нибудь посторонний: мы немало и посмеялись в ту ночь; через день, сидя три часа ночью у иллюминатора «Ил-18», когда все пассажиры спали, а в восьмикилометровой черной глубине золотистым елочным дождем светились огни городов, я осмысливал этот наш неуместный для такого дня смех: было все просто — мы были так едины в общем нашем горе, что потом так же едино охотно отдались целительной силе воспоминаний о нашей прежней жизни, где Виктор был таким же живым, как и все мы, и где всего было полно: и грустного, и смешного, и просто обыденного — из чего и складывается жизнь. Об этой вот деревне говорили мы, об этой вот старой нашей хате, что чернеет крышей за молодым яблоневым садом, оставленным братом на родной земле…
X
В первый же день Наташа переодела меня. Теперь на мне резиновые сапоги, темно-синий лыжный костюм, черная фуфайка, моя же десятилетней давности лыжная шапочка из зеленого сукна, в которой я в свое время много бегал в Сокольниках и по чудным лыжным местам Подмосковья; вытащенная на свет божий эта шапочка сначала смутила нашего зятя, гостеприимного Ивана: «Да мы что — бедные, что ли! Надевай мою любую! А то скажут: у ч е н ы й, а приехал в такой шапке!..» — но потом смирился, привык и даже находил, что я в ней «вполне приличный».
В хате, где дощатый пол кухни застелен половиками, а в горнице — сшитыми в один «ковер» красными шерстяными попонами, я хожу в блестящих черных калошах с красной фланелевой подкладкой. Ну, а во двор выхожу… в ш л ё р а х! Этим великолепным словом сестра называет то, что остается от резиновых сапог, если у них до самого подъема отрезать голенища. Три пары шлёр — каждому свои — стоят наготове в маленьком коридорчике, тоже застеленном половичками.
…Я спросил у Наташи, откуда взялось это слово — шлёры, но сестра как-то подозрительно отмахнулась. Тогда я стал допытываться.
— Люба весной была — тоже все спрашивала. Шлёры — они и есть шлёры! — И Наташа лукаво и довольно смеялась, и ее строгое лицо пятидесятилетней женщины смягчалось и молодело.
Но ее муж Иван — этот бывший десантник, прошедший пол-Европы, потом шахтер, трубообрезчик, после рядовой колхозник, кузнец, специалист по искусственному осеменению «всей крупно-рогатой и хрюкающей живности», а теперь довольно приличный по местным требованиям ветеринар, ежедневно объезжающий все вверенные ему деревни (что не мешает ему с самозабвением заниматься частным хозяйством, особенно разведением кур и кроликов; силуэты двух пляшущих кроликов, любовно вырезанные из жести и покрашенные белой эмалью, прибиты на фронтоне их маленького домика, покрытого под железо, обитого узкими дощечками и покрашенного в зеленый цвет…), — этот самый Иван, что в шесть утра обязательно бреется электробритвой, одеколонится, чистит ваксой сапоги, обмахнет смоченной в воде щеткой свою любимую курточку на меху: «Ну и что, что я на ферму иду! Что ж, я должен теперь уподобляться всем неряхам!», а вечером читает его любимый «Вокруг света» или что-нибудь по археологии — несбывшаяся мечта всей жизни — и мучает меня дотошными расспросами о последних раскопках, о которых я и не слыхал, — он, будто доверяя великую тайну, сказал мне: «Да Наташа сама выдумала это слово — шлёры, — и теперь оно на языке у всей деревни!» — и при этом с выражением вины и гордости посмотрел на свою жену, тут же покраснел, как мальчишка, и, чтоб скрыть смущение, схватил графин с «пойлом» — с домашним яблочным вином, которого была заготовлена полная с у л и я — двадцатидвухлитровая бутыль, налил три стопки, одну протянул совершенно не пьющей Наташе и стал умолять ее выпить в знак того, что она не обиделась; узколицый, с пышной черной шевелюрой, розовый от двух стопок этого самого «пойла» крепости