Блокада - Лидия Леонидовна Слонимская
Так раз чуть не ушел Саша. Странно – после обеда. Сидел с нами, говорил. Вдруг глаза остановились, голова стала опускаться на грудь, челюсть отвисла, весь сползает со стула. Мы выскочили, подбежали, потащили на кровать. Та же капля вина, горячий чай, растирание ног – и он вернулся.
Мы жили тогда в осязаемой близости со смертью, она шла рядом, ощущалась под локтем, была почти зрима. В эти страшные месяцы я научилась относиться к ней как к существу – злобному, гнусному и коварному, с которым надо вступать врукопашную. Это отношение сохранилось у меня и сейчас. Если мне тогда удалось спасти мальчика, то потому, что я, сколько возможно, не спускала с него глаз, чтобы не пропустить момента, когда она к нему подкрадется. Ведь она – смерть – бездетная, матери надо бороться, чтоб она не отняла у нее ее дитя. В те страшные месяцы мы заглянули в области, куда людям не положено смотреть, со смертью стали запанибрата, неведомое стало до невероятности простым. Я ждала за это наказания, хотя и не по своей воле увидела недозволенное. Видел и так же чувствовал это недозволенное и мой мальчик. Мы оба наказаны – смерть свое взяла.
Однажды, еще в декабре, мальчик был на Петровском не со мной, а со своим школьным товарищем Борей Козловым. Они прошли на половину Гузеевых, где уже почти все было вывезено, и увидали на полу какой-то желтый порошок. Мысль о том, что это может быть яичный порошок (что было совершенно невероятно), так была соблазнительна, что они не утерпели и съели этот порошок. Это была какая-то краска. Мальчик жестоко заболел: как он не умер – не знаю. Когда мы с ним отправлялись на Петровский вдвоем, я брала с собой четыре черносливины (чернослив держался у меня до конца января). После работы на квартире, нагрузки саней и перед обратным походом я давала ему две черносливины (бесполезно было просить его взять третью), и мы подкреплялись. Косточки берегли и зернышки из них съедали потом как отдельное блюдо.
Морозы в ту зиму были лютые. Обескровленные губы сводило морозом, язык костенел, на улице ничего нельзя было сказать. Помню это дикое чувство: хочешь что-то сказать и не можешь. Но не смешно, а берет бешенство. Поездка с санями никогда не обходилась без ссор. Каждый хотел везти сам, а чтобы другой подталкивал и следил сзади за грузом. И то и другое тяжело, но везти все же тяжелее, поэтому Вовочка старался из последних своих силенок меня от этого избавить, и мы ссорились, но почти всегда мне удавалось настоять на своем, потому что я была и физически и морально сильнее, и сани везла я, а он толкал.
Раз мы были с ним на квартире. Я была в спальне, он в передней. Вдруг слышу отчаянный крик. Я подумала, под ним подломился пол или упали на него кирпичи, и, еле живая от ужаса, бегу к нему через поломанную мебель, но, слышу, он топочет мне навстречу, и мы сталкиваемся в кабинете. Оказывается, это был крик радости. Он нашел в корзине с елочными украшениями окаменелые елочные пряники! И мы сгрызли с ним по прянику, а остальные повезли в Штаб, папе и бабушке. Чтобы исчерпать тему о пряниках, скажу, что однажды, в начале 1942 года, в Союзе писателей каждому из нас дали по прянику. И Вера Конст<антиновна> Маркович-Кугель[67] (первым браком она была за пропавшим без вести в Гражданскую войну старшим братом Дм<итрия> Никол<аевича>, Андреем Никол<аевичем>) отдала мне свой пряник для Вовочки. Вечная ей за него благодарность и вечная слава: тогда никто ничего не давал.
Раз как-то Саша сказал при мне Томашевскому что-то вроде того, что блокада научит наших детей знать цену вещам, или цену жизни, а Томашевский ответил: «Как бы не переучили». И его дети (т. е. дети его жены[68]) остались живы. А нашего милого, единственного, «переучили»…
Однажды Вовочка был на Петровском без меня, и ему что-то надо было в жакте. Но того человека, который был ему нужен, не было на месте, и он остался ждать. Сел и задремал. В жакте сидели две дежурные, и вдруг он слышит, как они между собой говорят про него: «Гляди-ка, да он, никак, помирает». Он открыл глаза. Они постарались его убедить, что дожидаться не стоит, и выпроводили его на улицу, чтобы он не умер в жакте. Он рассказал мне об этом с улыбкой, а потом одна из этих женщин, Ксения (фамилию забыла), сама мне рассказала.
Всю блокадную зиму 1941/42 года меня с мальчиком преследовала мечта – украсть буханку хлеба. Но красть было негде. И только сладкие мечты: я одна в булочной, никого нет, хватаю хлеб за хлебом, бегу, приношу своим. Раз Вовочка