Блокада - Лидия Леонидовна Слонимская
Очереди в это время за хлебом (паек 125, потом, кажется, 300 г, потом рабочим и научным работникам – 500) были страшные. Булочных было мало, а хлеба не было вовсе. Я уходила за хлебом в 5, в 6 часов утра, в зимнюю студеную ночь, одетая во все теплое, что только было дома. Бежала бегом, чтобы обогнать спешащие туда же темные фигуры. Спешащие, т. е. ползущие от истощения, я же и своего темпа не теряла. Булочная была на Миллионной, недалеко (2-й или 3-й дом от Мошкова <переулка>). А очередь шла по Миллионной, по Мошкову и загибала на Мойку. Стояли закутанные во что попало фантастические фигуры. Одну женщину в клетчатом одеяле я помню и сейчас.
Раз я стояла за хлебом в 6 часов утра, а получила в 8 часов вечера. И не хлеб, а горсть муки – и последнюю. Помню свое счастье и зависть и ужас на лицах неполучивших.
Время от времени в этих очередях меня сменяла мама или Вовочка, а я шла домой погреться. Вторая мечта была о дуранде[69], но и она осталась неосуществившейся. За всю блокаду мне ни разу не удалось достать дуранды – ее было мало, и она очень была дорога и невыгодна для промена. Так же не ели мы и ремней. Ремни и кушаки продавались на рынке дорого – их разваривали и ели, потому что животная кожа, и они считались питательными. Чему мы отдали дань – это столярному клею. Его мы ели довольно долго. Был счастливый период, когда мы трое, Вова, мама и я, съедали по утрам целую миску студня из столярного клея, а Саше, который тогда был в стационаре в «Астории»[70], я носила этот студень в стаканах. И все ему завидовали и просили дать попробовать. Я могу сказать, что этот студень нас спас: он был питателен (изготовляется <клей> из рогов и копыт), хотя им часто отравлялись. Я научилась довольно вкусно готовить его с разными пряностями (этого добра было достаточно), так что совершенно исчезал специфический запах. В те времена человеку иногда достаточно было глотка горячей воды, чтобы он встал и пошел дальше и дожил бы, может быть, до куска хлеба, а от этого куска хлеба еще до чего-нибудь – и так, может быть, оставался бы жив. Люди так и жили, и некоторые спаслись.
Однажды Вовочка ушел днем за обедом (я была на Петровском) и вовремя не вернулся. Я пришла с Петровского – его нет. Проходит время – его все нет. Уже ночь, темно. Беспокойство стало невыносимым, я оделась и пошла его искать. На дворе была страшная гололедица. Я завернула на Мойку и через несколько шагов на него наткнулась. Он еле брел со своей поклажей, и у него хватило сил только передать мне судки. Я крепко обняла его и тихонько довела до дому. Если б я не вышла ему навстречу, он упал бы, замерз и умер бы в двух шагах от дома.
В эти зимние месяцы мы были так худы, что кожа висела на нас складками. Сидели мы на костях, мягкого места не было, а вместо него висели кругообразные складки кожи, которые мы, подтрунивая друг над другом, называли «драпри»[71]. Ноги были как палки. Саша шутил, цитируя кого-то: «Тонки, как миноги, коварны, отлоги, несчастные ноги»[72].
По утрам происходила дележка хлеба… Мамин паек вешали отдельно в булочной. Наш я развешивала сама. Прежде всего отделяла Саше его полную порцию. Остальное делила пополам между собой и Вовочкой. До января у меня была с Сашей одна норма – 400 г (повысили в декабре). А с января ему стали давать 500[73], а я осталась на служащей норме – 400. У мамы, как персональной пенсионерки, тоже – 400. И вот получилось, что у Саши 500, а у нас с мальчиком (он как иждивенец получал 300) всего 700, т. е. по 350 г, меньше даже, чем у мамы, а работали только мы двое и за всех. И тут мамина знакомая старушка м<ада>м Корсакова, надоумила меня стать донором, т. е. ежемесячно отдавать кровь и получать за это рабочую карточку, 500 г хлеба, и еще при сдаче каждый раз маленький паек. Я так и сделала. Пошла в Ин<ститу>т Пастера на Петроградской[74], прошла осмотр – и меня приняли. И тогда у меня тоже стало 500 г, а вместе с мальчиком – 800, итого каждому по 400. Многие отговаривали меня, убеждали, что при истощении сдавать кровь очень опасно, но я пошла на риск – иначе было нельзя. Последний раз я сдала кровь в апреле, дальше у меня отказались брать, потому что я была очень истощена и меня грызла цинга. Но больше и не надо было, потому что в мае по горкому писателей[75] тоже дали рабочую карточку.
По воскресеньям обеда в Союзе <писателей> не бывало, давали сухой паек (горсточка чего-то), и тут-то и пригождался мой «кровавый» поек: по воскресеньям мы варили из него обед.
Я забыла сказать, что там, на пункте сдачи крови, однажды при мне умерла одна женщина (фамилия ее Гордесс). У нее брали кровь на соседнем со мной столе. Ей стало дурно, но она оправилась и дошла до комнаты, где давали паек, и тут умерла за чаем. Она сползла со стула, ее положили на диван и кричат: «Гордесс, Гордесс, вы слышите?» Но она уже ничего не слышала. Раз в этом Ин<ститу>те Пастера я попала в бомбежку и тут первый и последний раз была в настоящем бомбоубежище. Ужасно сидеть под землей, чувствовать сотрясения почвы, слышать грохот и знать, что в любую минуту вся каменная громада над твоей головой может рухнуть и погрести тебя навек. По своей воле я никогда не ходила ни в какие бомбоубежища, но тут меня заставили, и я должна была подчиниться, потому что еще не получила пайка.
Когда Вовочка был в силах, он непременно сам готовил обед. Приготовление заключалось в разведении водой и без того жидкого супа из столовой и в варке какой-либо жидкой каши в добавку к казенной. Как он был скрупулезно честен и ни за что не хотел себе взять лишнего! С каким трудом мне удавалось убедить его съесть ложечку того-другого во время готовки, под предлогом «пробования».
Во всю блокаду