Корни и ветви. Из дневников последних лет - Иван Петрович Шамякин
Кстати, политических разговоров я в то время нигде не слышал — ни у себя дома, ни среди кормянцев. Разве только пьяный Сявра ругал районное начальство. Да запомнились примитивные анекдоты периода коллективизации — как хозяйствовали в первых колхозах цыгане, евреи, «москали» — те, кто прежде жил с торговли или ворожбы.
Меня страшно смешили эти анекдоты. О подоплеке я не думал, думал о том, что вот взрослые люди, а не знают, что высевки и мякину сеять нельзя. Я же это знаю вон с какого времени — сколько помню себя! Такова была детская логика.
Возможно, в Корме был неплохой колхоз, потому что я не слышал нареканий на коллективный труд. Жили бедно, но колхозом были довольны — люди верили, что их детям будет легче: в жизнь входили машины, тракторы.
Наш сосед, безногий Микита, инвалид войны, не вступил в колхоз, и бабка моя осуждала его: «Дурень! Сам душится, как проклятый, и детей задушил работой».
О Есенине. Переписал я тоненький его сборник и выучил стихи наизусть только в техникуме. У одного студента, некоего Кузьмича, «старика», лет на восемь старше нас, отслужившего армию, был есенинский сборничек и — вот хапуга, спекулянт! — за рубль давал его на одну ночь: хочешь читай, хочешь переписывай. Я переписывал до утра.
В знак протеста хлопцы сговорились украсть у Кузьмича эту книжицу. Я был против: помнил, каких страданий стоили мне страницы из «Мцыри». Мне пригрозили: если выдам, мне устроят «темную». Хлопцы открыли-таки замочек на фанерном чемодане «старика». Безусловно, не от любви к поэзии, а потому, что лишился прибавки к стипендии, Кузьмич даже заплакал и пообещал расправиться со всеми нами. А нас в комнате было восемь человек. Хлопцы испугались, что Кузьмич расскажет директору, а директор Аронов — добрый человек, педагог макаренковской выучки — прощал любое студенческое штукарство, но воровства никому не спускал исключил бы тут же. Вернули хлопцы Есенина, подложили частнику под матрац. А когда Кузьмич «обнаружил» книгу, так едва не отчихвостили его; мол, сам, гадина, спрятал, а честных людей поносишь!
Удивительная штука — воспоминания! Как они сцепливаются друг с другом, как выстраиваются — то ретроспективно, то забегая вперед... Какие неожиданные ассоциации вызывают!
6 августа
Закончил курс уколов. Целый месяц кололи в висок. Больно. Но чтобы вернуть хоть какую-то часть зрения, готов пойти на все. Однако улучшения, по существу, никакого — все те же 0,1 процента, первая строка таблицы, да и та в тумане. Вижу только очертания близких предметов. Людей, когда закрываю правый глаз, не узнаю. Должно быть, придется жить одноглазым. Выбила болезнь из седла, из привычного ритма работы и даже отдыха. Боюсь далеко ехать, даже по лесу гулять боюсь в одиночку — забираться в глухую, безлюдную чащу, что всегда любил. И не от боязни ли, что близок финал, появилось желание вспомнить свое детство? Достаешь воспоминания из шкатулки памяти, как старые забытые вещи из глубокого сундука. Что там лежит, не помнишь, но вытащишь одну, другую вещь, и они тебе словно подскажут, что должна быть еще и третья, четвертая, и все — дорогие для своего времени, и потому-то их не выбросили. Многое, конечно, выброшено из-за ненужности, и сейчас ни из какого чемодана его не вытащишь; помнишь только, что было... А что? Когда? С чем связано? Обидно, что и другие забыли — друзья тех лет, учителя, доллеги отца, объездчики, лесничие, близкие леснику селяне, работавшие в лесу, помогавшие отцу на прочистках, в сенокос, на молотьбе. Безусловно, эти люди в немалой степени повлияли на становление моего характера, моих вкусов и взглядов.
Не могу объяснить, почему сильнее всего стерлись с доски памяти события студенческих лет. Может, даже не столько события, сколько люди, с которыми учился и которые учили меня. А события с туманными фигурами вместо живых людей с именами и характерами — все равно что окружающий мир в моем больном глазу: тусклый свет, тени, контуры предметов. Удивительно. Четыре года активнейшей жизни, когда много читал, много думал; горячо любил!.. А может, именно потому и не помню будней, что пребывал в мире книг, фантазии, высоких устремлений, что та же любовь заслонила, оттеснила в сторону все другие переживания той поры? Однако — вот парадоксы памяти! — из этих четырех лет я на диво отчетливо помню два месяца — дипломную практику на цементном заводе в Роси, под Волковыском, в феврале — марте 1940 года. Помню едва ли не каждый день и довольно широкий круг людей, с которыми встретился. А всё, наверное, потому, что многое там, в Западной Белоруссии, которую лишь пять месяцев тому назад освободили, было необычным, не похолшм на однообразную студенческую жизнь.
Впечатляли рассказы людей, сам тамошний быт, строй человеческих отношений. И они потому еще, может, запали в память, что я обо всем подробно записывал в дневнике. Жаль, что он не сохранился. Представляю, сколько безвозвратно пропало неожиданных деталей, мыслей, рассуждений. Еще тогда, когда я работал над «Неповторимой весной», мне хотелось написать повесть о нашей практике — о трех студентах, лучших комсомольцах. Отбирали туда, в Западную, строго — в горком комсомола приглашали. И недаром. Меньше всего мы занимались своими дипломами. Контроль за нашей практикой отсутствовал. На заводе мы появлялись редко. Но агитационную работу вели активно. Создавали комсомольскую организацию. Для этого требовалось просветить молодежь. А молодежь — в преимуществе своем девчата, интересные, хорошо одетые, лучше, чем наши студентки. К нам, советским, они проявляли особое внимание. После мы узнали, что тут был целый заговор, и не только самих девчат, но и их матерей, женить нас всех троих. Женя Крахмалов и тут остался рационалистом, а мы с Мишей Бахуном — поэты, фантазеры. Я ежедневно писал письма в Гомель и «целовался с польками», как подозревала в своих ответах Маша. Нас вызывали в райком партии, давали задания, особенно когда началась кампания по выборам в Верховный Совет СССР и БССР, довыбирались депутаты от западных областей. В этой работе мы почувствовали свою значительность. Сразу повзрослели. Но и остались романтиками.
Однако — далеко же я забежал. Влез «в книгу вторую». Будет здоровье, буду видеть хотя бы одним глазом — я напишу об этом времени более пространно, чем в давней уже «Неповторимой весне».
Воленка была райским уголком земли. Небольшой квадрат леса (гектаров сто), преимущественно лиственного — дуб, вяз, клен, ольха, береза. Посреди леса, в окружении дубов, небольшая поляна с хатой