Корни и ветви. Из дневников последних лет - Иван Петрович Шамякин
Тут случилось комическое происшествие. Как-то, когда я выбирал книги, неожиданно раньше времени появился Тимох со своим другом. Куда деваться? И я нырнул в шкаф, улегся на нижней полке на газетах. Другого выхода не было. Представил, как достанется от отца, если меня поймают, как вора, хотя все прочитанные книжки я возвращал на место.
Хлопцы сели играть в шахматы и играли так долго, что я уснул. И то ли всхрапнул во сне, то ли ударил ногой в стенку шкафа, но, словом, как-то выдал себя. Сонного меня вытащили из книгохранилища. Со слезами на глазах я покаялся в своем «смертном грехе». Получил снисходительное помилование, более того — разрешение приходить за книгами через дверь.
Приключение мое не сразу и достаточно вольно интерпретированное, дошло до родителей: что вроде бы я уснул под стулом на сходке лесников и рабочих, что будто бы меня интересуют разговоры взрослых и я иногда присутствую на их собраниях или — скорее — на лекциях и докладах.
Из кормянских воспоминаний ярче других те, что связаны с книгами.
У отца своего одноклассника я обнаружил несколько томов Лескова дореволюционного еще издания. Держал их дядька в сундуке, под замком. Это богатство он добыл, по-видимому, в революцию в помещичьей усадьбе где-нибудь в Иговке или Зефеле.
Друг показал мне книги тайком, когда отца не было дома. Ох, я просто сгорал от нетерпения прочесть их. И как ни строг был дядька, я отважился попросить у него Лескова. К удивлению жены и детей, которым он не позволял даже коснуться книг, я стал получать эти книги — по одной. Каждую, перед тем как выдать, дядька сам обворачивал в газету. Наверное, я покорил его своими знаниями, сын его учился плохо, и я помогал ему.
Впервые я читал серьезного «взрослого» писателя, классика, в таком объеме — томов шесть. Постигал другую жизнь, иные человеческие страсти и — удивительно обогащался, будто бы вдруг вырастал, поднимался над своими одноклассниками. Кажется, я даже глядел на них как бы с некой высоты. Не помню, до Лескова или после, в хрестоматии для старших классов (брат другого моего одноклассника ходил то ли в восьмой, то ли в девятый класс), я прочел «Мцыри» Лермонтова. И был попросту ошеломлен, захвачен до того, что пошел на преступление, на воровство: тайком вырезал из книги листы с «Мцыри». Избили за это моего друга, и меня мучила совесть, я готов был вернуть листы, тем более что поэму я выучил наизусть. Выучил за один день. В дороге. Весной, когда немного подсохло, я на выходной ходил к родителям, за тридцать верст, чтоб запастись харчами,— бабка Вася жила бедно, без коровы, изо дня в день бедовала, что я столько читаю, «сушу головку» и сижу на постном. Из дому я приносил криночку сметаны, фунт масла, творогу.
Сейчас я удивляюсь, что меня, шестиклассника, запросто отправляли в такую дорогу. В субботу выбирался после уроков и, чтоб успеть до темна, почти бежал, босиком — жалел ботинки, в которых ходил в школу, понимал, что новые не купят.
Так вот, по дороге из Кормы в Воленку я выучил «Мцыри». Дома удивил отца, очаровал и умилил мать, прочитав им наизусть эту прекрасную вещь. Отец немного недоумевал, чему нас учат,— он имел в виду монахов. Отец любил читать, но, пожалуй, до конца жизни представлял литературу по стихам Бедного и по «Библии» Крапивы. «Все перелицовано»,— доказывал он. После войны он все еще сомневался, что Пушкин издается слово в слово — так, как написал 130 лет тому назад.
«Да иди ты! Перелицевали давно такие, как ты, на свой лад. Как нужно сейчас».
Я хохотал, а он обижался. Кажется, только Маша и дети мои, школьники, переубедили его.
И — третье воспоминание.
Русский язык и литературу преподавал Шкаруба (имени и отчества не помню). Удивительно демократичный и честный человек. Разговаривал он с нами как со взрослыми, и это к нему располагало. Литературу он любил, особенно поэзию, думаю, что и сам писал стихи. Разрешал нам ходить на вечеринки и насмешливо отзывался о сухаре химике, который на тех же вечеринках буквально охотился за нами: поймав, распекал там же, на месте, на глазах у взрослых девчат, а назавтра еще и выставлял перед классом: «Посмотрите на этого жениха!» Некоторые хлопцы относились к его проработкам спокойно, а я, пойманный однажды и затем выставленный перед классом, чуть не сгорел от стыда и с тех пор довольно редко и с большой осторожностью ходил на, по-моему, весьма интересные молодежные представления, именовавшиеся вечёрками. Самодеятельность. Театр. Там красиво пели девчата, танцевали. Там целовались в закутках. Изредка хлопцы дрались из-за девушки. Но чтобы кто-то пришел пьяным — этого я не помню.
Так вот, Шкаруба как-то по весне повел группу лучших своих учеников на приречный луг и таинственно сказал: «Если не выдадите меня, прочту нечто интересное».
И прочитал стихи, которые заворожили меня. Я впервые слышал их из уст учителя. Очень простые, понятные; они отвечали моему настроению, моей любви к природе — к весеннему лугу, речке, березнику в Воленке, клену возле нашей хаты.
Клен ты мой опавший,
Клен заледенелый,
Что стоишь, нагнувшись,
Под метелью белой?
Так я встретился с Есениным. Попросил у Шкарубы книгу, чтоб переписать стихи. Не дал. Боялся человек.
Есенина боялся дать ученикам. Кого боялся? Директора?
Директором был некто Букинич, молодой толстяк с бельмом на глазу. Вспоминаю один случай и думаю, что Шкаруба недаром остерегался. Как-то на уроке я по детской дурости царапнул циркулем тетрадь и порвал обложку как раз на глазу Сталина. Сосед по парте, маленький доносчик, тут же доложил Букиничу: «А Иван глаз выколол».
Директор повел меня в учительскую и целый урок с ужасающей строгостью, от которой меня бросало то в жар, то в холод, допытывался, кто мой отец, что он говорит дома, кто мои деды (хотя одного из них уже не было в живых), кто дядья... А Сявру тогда как раз исключили из партии. И я по честности своей сказал об этом, потому что накануне я слышал, как дед Степанец честил своего непутевого сына. Вспоминаю, как