Когда заходит солнце. Семья Манн в Санари - Флориан Иллиес
*
Вместе с другом Каем уже в пасхальный понедельник Голо уезжает из Лугано обратно в Мюнхен, поскорее прочь от расстроенного отца и измученной заботами матери. Поскольку в доме на Пошингерштрассе съестные припасы истощились, да и вообще вилла становится всё более неуютным местом, они для начала заезжают во дворец четы Прингсхайм. Бабушка Хедвиг записывает: «Голо и Кёстер наконец-то прибыли из Лугано, через Больцано, жутко голодные, слопали всю припасенную пасхальную ветчину и прочую праздничную снедь, от родителей не привезли ничего существенного, только растерянность». Лишь после этого Кай и Голо перебираются на Пошингерштрассе, в комнату Голо в мансарде. Но повсюду в доме царит похоронное настроение. Курц-Мари старается держаться, а у самой, стоит с ней заговорить, слезы на глазах. Да и другие служанки ходят словно тени, только причитают и жалуются, да тихо спрашивают, а вернутся ли господа вообще.
Отношения между Каем и Голо тоже страдают от такой гнетущей атмосферы, друзья то и дело цапаются, всё больше по мелочам, но иногда и по вопросам большой политики. Однажды за столом у дедушки с бабушкой, когда дело доходит до шумной, яростной дискуссии о положении в стране, «Голо, которому все мы возражали, в ответ только орал, прямо как бык ревел, покуда я, устав до смерти, около одиннадцати не отправила ребят домой», — сообщает бабушка. «Гёльхен, — записывает она, — аргументирует всё время сугубо теоретически, а когда ставишь его перед фактами жизни, выходит из себя». Внука она впредь называет «ослом-горлопаном». Сам Голо описывает нам эти вечера несколько иначе: «Бедняги Прингсхаймы, у старика уже смерть в глазах, вид тот еще, бормочет: „Надо же, до чего мы дожили“». И позже: «Бабушка, давняя поклонница Наполеона, от тихого восхищения Гитлером тоже не удержалась». Последнее наблюдение весьма неожиданно, ведь в дневнике Хедвиг чуть не каждый день встречаются яростные обличения гитлеровских махинаций. Возможно, Голо просто хочется повыгоднее представить собственную роль в имевших место ожесточенных дебатах, но так ли оно на самом деле, нам уже никогда не узнать.
Зато ясно другое — Голо не под силу груз ответственности, внезапно навалившийся на его плечи: изволь в одиночку и интересы всего семейства в Мюнхене представлять, вдобавок опекая и развлекая неуемных бабушку с дедушкой, и, словно аферист, семейные банковские счета опустошай, и семейное авто вместе с шофером в Лугано переправляй, и дневники пересылай. А ведь ничего из этого в его личных планах на 1933 год не значилось, он рассчитывал в Гёттингене государственные экзамены сдать, немецкий и историю, и диплом учителя старших классов получить. А тут столько всего.
Всё чаще он, обремененный этими заботами, приходит к дедушке с бабушкой обедать, один, «потому что с Каем поругался», как невозмутимо констатирует Хедвиг Прингсхайм в дневнике. Его до глубины души возмущает, что Кай, этот «образцовый германец», и вправду убежден, будто в такое время критиковать осуществляемый Гитлером «глубочайший исторический перелом» молодому человеку не следует. В конце апреля они расстанутся, Кай просто уедет в Гёттинген, и похоже, для обоих этот шаг окажется избавлением. Во всяком случае, пару месяцев спустя, когда-то летом, Голо, сам себе изумляясь, запишет в дневнике, что ночами ему снятся многие мужчины, но, странным образом, только не Кай, каким бы раскрасавцем тот ни был. Тем не менее разрыв дается ему тяжело, по каковой причине он успевает опустошить половину отцовских винных запасов, столь щедро пополнявшихся подарками гессенских и рейнских бургомистров. Голо «мрачен и в раздрызге», заметит Хедвиг Прингсхайм в дневнике. В собственном дневнике Голо куда сдержаннее, однако трех страниц за эти недели знаменательным образом недостает, скорей всего, они позже вырваны самим автором, дабы избавить потомков от живописаний юношеских душевных смут. Но он, разумеется, ведать не ведает, с какой беспощадной точностью всё подмечает — и записывает — его бабушка. «Впрочем, — озорно усмехнется она однажды в адрес внуков, — соображения старой бабки нужны им, должно быть, как прошлогодний снег».
*
12 апреля Клаус Манн пишет матери из Парижа: «Главный вопрос сейчас один: стоит ли еще думать о возвращении в Германию? По моему убеждению, для всех нас это уже невозможно».
*
После Пасхи, когда его брат Голо в Мюнхене снова отправляется в банкирский дом Feuchtwanger снять очередную порцию наличности, его просят пройти в кабинет хозяина, Лео Фейхтвангера (который, как напишет Голо, «до смешного похож» на своего родственника романиста Лиона Фейхтвангера) для доверительной беседы. К сожалению, сообщает тот, все счета семьи заблокированы, и он больше не имеет права ничего по ним выплачивать.
*
В Берлине Нелли Крёгер, подруга Генриха Манна, тоже пыталась снять деньги с его счета, и ей тоже было отказано. Единственное, что она вместе со своим возлюбленным Руди Кариусом тайком, под покровом ночи, сразу же после бегства Генриха Манна успела сделать, — перенести с Фазаненштрассе в подпольную квартиру Руди важнейшие личные вещи писателя, его письменный стол, рабочее кресло и письменные принадлежности, — потом и это уже было бы невозможно, гестапо дежурит у дверей их с Генрихом квартиры круглые сутки. Строки ее письма к Хайни в Ниццу обезоруживающе трогательны: «Мне очень худо. Если я вам нужна, я с радостью приеду». Несколько дней спустя она поведает ему, насколько ей худо: за один вчерашний день она четыре раза падала в обморок — последствие изуверских полицейских допросов в марте, во время которых у нее случилось сотрясение мозга. А теперь вот, «после всего, что я за последний месяц вынесла, мне и дальше оставаться в Берлине одной-одинешеньке».
Позже, в апреле, переписка продолжится — теперь уже между Hôtel de Nice в Ницце и Ниндорфом, что на Балтийском побережье. Нелли и Генрих всё больше тоскуют друг по другу — «с моей стороны, конечно же, нет никаких препятствий, чтобы вы приехали сюда и снова приступили к исполнению своих обязанностей», — пишет Генрих, вдобавок жалуясь ей на свое одиночество. На что Нелли ему отвечает, что ей и вправду срочно требуется отдых и солнце. «Я так отощала. В зеркало, чтобы себя увидеть, всматриваться приходится, до того я исчахла». А в следующем письме она напишет Генриху что-то особенно проникновенное, берущее за душу, — само письмо затерялось, но сохранился его ответ: «Вы такие дивные слова мне написали, я растроган и благодарен безмерно. Столько тепла и преданности — при моих-то годах и в моем положении».
Судя по всему, Нелли твердо решила с балтийских берегов сама пробираться во Францию — ни слова не зная по-французски. Хайни снова предупреждает ее о трудностях эмиграции. Слишком велики сопутствующие осложнения: «тоска по дому, бедность, бесприютность». Но в конце старый эротоман Генрих не может удержаться от двусмысленной приписки: «Да и из-за некоторых совершенно необходимых работ мне весьма желательно, чтобы вы уже были здесь. Поймите меня правильно!»
*
Тем временем Клаус и Эрика нашли во Франции первое пристанище для всего изгнанного с родины семейства: отель Les Roches Fleuries, в городке Лё-Лаванду, прямо над бухтой, — внизу о скалистый берег с шумом разбиваются волны, а наверху, на самой круче, гордое, ослепительно белое здание, готовое спорить с бурями и ветрами. Эрика с Терезой приезжают сюда из Цюриха, Клаус — из Парижа. Но прежде, чем вызвать сюда всё оставшееся семейство, Клаус должен еще раз и со всей определенностью выяснить у Эри, как всё-таки она относится к Туману, то бишь к Хансу Файсту, который все эти месяцы столь упорно и неотступно за ней ухаживал, а потом из-за нее даже специально к Клаусу в Париж приезжал. В итоге Клаус запишет в дневник: «С Э. о Т. — но она: неумолима». Вообще-то удивляться нечему, раз она с подругой Терезой почти неразлучна и столь очевидно счастлива — тогда как в лице господина Файста перед нами, пожалуй, — вот и бабушка в дневнике так считает, — просто «безответственный болтун». Да, он привез Томасу Манну шубу, но не смог продлить ему паспорт, так что