Когда заходит солнце. Семья Манн в Санари - Флориан Иллиес
Чемодан Эрика утаскивает наверх, в мансарду, к себе в комнату. Она никому больше не доверяет, а меньше всего Хансу, их шоферу. Тот уже который день какой-то возбужденный, носится по всему дому и беспрестанно уговаривает ее и Клауса уезжать. Хорошо, думает Эрика, что я в состоянии уехать из Мюнхена, не прибегая к его услугам. Ведь у нее своя машина, ее любимый «форд», на котором она не одну тысячу километров исколесила, полсвета почти.
И она, Эрика, тоже, как и Клаус, постоянно в разъездах, в дороге, лишь бы вырваться из странной ауры, непостижимого магнетического притяжения родительского дома. В конце двадцатых годов оба они даже заключили помолвку, правда, не друг с дружкой, как по меньшей мере одному из них, Клаусу, больше всего хотелось, но с другими партнерами, которые отнеслись к этому событию столь же несерьезно, как и они сами. Клаус выбрал себе в невесты лучшую подругу Эрики, Памелу Ведекинд[13], а Эрика даже вышла замуж за Густава Грюндгенса[14], хоть того больше интересовали мужчины вообще и Клаус в особенности. Так что, начавшись сумбуром, всё в итоге завершилось разрывом почти так же быстро, как началось, и оба старших чада достопочтенного семейства знаменитого писателя, Клаус и Эрика, под дружные насмешки недреманной светской публики, со всеми пожитками снова вернулись восвояси, в свои детские комнаты на Пошингерштрассе. И с тех пор обитают там, по утрам и вечерам деля общую ванную комнату и зубную пасту с Голо и Моникой, Михаэлем и Элизабет, или, как называют их домашние, с Гёльхеном и Мони, с Биби и Меди. Но Гёльхен теперь в Гёттингене, Мони, наименее любимое чадо, отправилась в Берлин учиться музыке, а заодно и жизни, Биби в интернате, а Меди, любимое чадо, сейчас вместе с родителями в Швейцарии. Так что в эти дни в доме остаются только Клаус и Эрика, и оба особенно остро, кожей ощущают зловещую пустоту родительского отсутствия: даже вся прислуга, лишившись хозяев, напоминает позабывших свои роли актеров. Да, без молчаливого, вечно погруженного в свои мысли отца и его динамичной противоположности, всё контролирующей, всем заправляющей матери огромный дом в мгновение ока погружается в гнетущее безмолвие, словно кто-то шнур из розетки выдернул.
Уже вскоре Эрика ложится спать, но покоя нет, ночь, короткая, муторная, знобкая, проходит почти без сна. Назавтра, 13 марта 1933-го, чуть свет, она будит Клауса, своего «Айси», заглянув к нему в комнату попрощаться. Он еще толком не проснулся. Она целует его в лоб, после чего, подхватив упакованные еще с вечера чемодан с отцовскими книгами и рукописью, а также дорожную сумку, загружает всё в «форд», еще вчера оставленный у крыльца. И разом рвет машину с места. Ей страшно. Она сама до сих пор изумляется тому, на что решилась. На границе с подчеркнутым дружелюбием, на ядреном баварском здоровается с постовыми, и те пропускают ее, ни о чем не спросив.
В солнечных очках, выжимая из мотора все его лошадиные силы, она промчится триста шесть километров до лесного отеля Arosa за четыре с половиной часа. На последнем участке, после Кура, где, взбираясь по склонам Шанфигской долины, дорога закладывает более двух сотен серпантинных виражей, Эрика начинает чувствовать, какой реакции от отца она ждет. Все шестеро детей сызмальства приучены и уже привыкли жадно ловить малейшие знаки от их столь безмолвного, столь многозначительно молчаливого отца: приподнятую бровь, заинтересованный вопрос, вдруг припомнившуюся давнюю фразу. Из подобных мелочей они потом выстраивают для себя нечто грандиозное — надежду, признание, доказательство любви. В ожесточенном соперничестве все шестеро денно и нощно только и ждут едва уловимых, почти неприметных проявлений отцовского внимания. Да, все они, все шестеро шутят, пишут, музицируют ради одной только, единственно великой цели: чтобы отец, Волшебник (как называют его трое старших), он же господин Папенька (как величают его трое младших), явил им свою благосклонность. И тем самым, пусть хоть на краткий миг, выделил счастливчика из общего ряда остальных братьев и сестер.
Вот и сейчас Эрика спрашивает себя: когда, может, прямо сразу отец скажет, до чего он ей благодарен за то, что она спасла рукопись «Иосифа»? А вдруг даже похвалит ее, будет гордиться ее прозорливостью и отвагой? Осознает ли он, какой она сегодня, да вот только что, — и всё ради него! — совершила подвиг? Да, это она, создательница нашумевшего кабаре, уже преследуемая нацистами за свои выступления, под видом обычной туристки в целости и сохранности контрабандой перевезла в безопасное зарубежье драгоценную отцовскую рукопись. С каждым километром ожидания ее растут.
Немного позже, уже в вестибюле лесного отеля, когда она с гордой улыбкой вручает отцу чемодан и торжественно сообщает, что в нем находится, — а именно его бесценная рукопись и книги, буквально в последнюю минуту вывезенные из нацистской Германии, — тот слегка ошарашено принимает чемодан и смущенно бормочет: она, что, правда полагает, что это было необходимо? Он, к сожалению, не может ни Кате, ни Эрике признаться, что его-то прежде и больше всего тревожит судьба дневников со всеми его сокровенными тайнами, а те всё еще в Мюнхене, просто в стенном шкафу. А посему он, как и в большинстве подобных случаев, предпочитает… не говорить ничего.
Разочарованная Эрика подходит к стойке портье спросить насчет номера. Да, на четвертом этаже один свободный еще есть, прекрасный номер, светлый, и вид на горы замечательный.
— А счет, как всегда, записать на родителей? — спрашивает дама из-за стойки.
Оглянувшись назад, где родители растерянно смотрят то на тяжеленный чемодан, то, еще растерянней, на нее саму, она, слегка упавшим голосом отвечает:
— Да, всё как обычно. Счет на родителей. *
А что же Клаус? Он уже заказал билет, чтобы сегодня же вечером ночным поездом уехать в Париж. Ибо намерен увенчать свой позавчерашний вопрос «Уезжать?» решительным восклицательным знаком. К родителям в Швейцарию его совершенно не тянет, нет, он надеется, что любимая, равнодушно-фривольная Франция примет его, гражданина мира, в теплые объятия, раз уж нелюбимая Германия столь бессердечно его отталкивает. Но до отъезда еще целый долгий день, который надобно как-то убить. Клаус названивает по телефону, пишет несколько писем. Смотрит в окно на ветви большого каштана: из клейких коричневых почек уже прорезается первая, такая нежная зелень. «Только вот кто в этом году увидит твою листву, твои плоды? Я, пожалуй, нет», — бормочет он. Потом вызывает шофера Ханса и велит отвезти его на «хорьхе» в город: в банкирском доме Feuchtwanger надо снять денег, а в бюро путешествий забрать билет на ночной поезд. И вот тогда-то, уже в городе, в свои последние часы на немецкой земле, Клаус в одном из переулков замечает несметное скопление народу, потому что там возле одного из домов и в самом деле стоит «мерседес» Гитлера. Немедленно, с отвращением он приказывает везти себя домой, тогда как шофер, похоже, возбужден и даже воодушевлен увиденным. Но дома к нему уже вскоре приходит Герберт Франц, по прозвищу Бабс, нынешний его любимец, последний раз они виделись три недели назад на буйной вечеринке в честь «Перечной мельницы», Бабс тогда был в костюме альпийского крестьянина. Вообще-то он актер в театре «Каммершпиле», и в кабаре у Эрики тоже играет — смазливенького лифтбоя. Вместе с ним и экономкой Курц-Мари Клаус обедает — это его последний в жизни обед на Пошингерштрассе, 1 (о чем он пока что, конечно, не знает). Потом они с Бабсом переходят в солидную, богато облицованную деревом гостиную, пьют кофе с ликером, Клаус задергивает тяжелые шелковые портьеры на окнах эркеров и решает завести граммофон. Разумеется, никто не умеет проделывать это с таким же степенным достоинством, как Волшебник, но его сейчас дома нет. Так что Клаус принимается за дело сам, что выходит у него гораздо суетливей, однако в конце концов всё получается. И что же он ставит? Нет, не те две пластинки, что, как особенно любимые отцом сейчас, лежат рядом, не Первую симфонию Брамса и не Четвертую Гайдна. На прощание он ставит — в это