Корни и ветви. Из дневников последних лет - Иван Петрович Шамякин
Отец едва не схлестнулся с ним. Тоже схватился за ружье. Мать — в голос, мы с Павлом тоже — в плач. Угомонился борода. Разрешил детям ночевать в хате. Но поворотил-таки назначенного на его место лесника обратно. А куда ехать? Хаты своей нету. Опять в Клетенку. Мать всю дорогу плакала: а что, если и Хорьков (новый лесник) не пустит?
Отец кипел: пусть попробует не пустить!
Мать понимала: не дай бог попробует — не миновать беды. И на привале спрятала ружье в сундук, закрыла на замок, а ключик отдала мне: «Скажу» что потеряла».
К счастью, новый лесник оказался человеком веселым, компанейским. Он только посмеялся: «А я знал, что Скобликов вас не пустит».
Мать радовалась, что не остались без крыши над головой. «А то хоть к цыганам иди»,— говорила она.
Месяца три мы жили в прежней хате вместе с семьей нового лесника. Жили дружно. Но и родителям и нам, детям, было мучительным долгое прощание с этим уголком, что стал родным. Отец переживал, что его временно сделали пожарным охранником. Служба только на лето и рангом ниже, чем лесная. Переживал и оттого, что беззаботный Хорьков нарушал хорошие традиции лесников: этот человек и выпить мог, и за бутылку дерево мог продать.
Мне больно было думать, что придется оставить Кравцовекую школу. Четыре года проучился. Грамотеем стал, как хвастался отец, на всю округу.
«Учителей ставит, змей, в тупик».
Тогдашних учителей не трудно было «поставить в тупик» неожиданными вопросами. Школа выросла в семилетку, появились предметники — из техникума, с курсов. Но и среди них настоящей учительницей была Валентина Андреевна. То разочарование мое прошло, я по-прежнему восхищался ею, любил ее. Тут была и капля утешения: в пятом классе она не будет учит нас, а потому и не так жалко оставлять эту школу.
И все ж таки в пятый класс я пошел в Кравцовку. Месяца полтора учился. И на это время пришлось приключение, которое не забывается,— я влюбился.
Маша смеется, когда я рассказываю, что впервые влюбился в пятом классе.
А между тем я хорошо помню то удивительно трепетное, как росинка на траве, чувство.
Появилась новая ученица — сестра продавщицы, приехавшей, кажется, все из тех же Носовичей. Местечко при железной дороге, многие там подделывались под горожанок. Девочка была одета не по-деревенски — во все магазинное. Выглядела принцессой. Может, потому и привлекла мое внимание, внимание эстетствующего мальца, который начитался книжек. До смешного серьезно я ухаживал за ней. Хотелось угодить ей во всем, отдать все лучшее. Но что у меня было? Вскоре эти мои усилия стали замечать. Девочки — перво-наперво. Малые-малые, да проницательные. Начали подшучивать. А «любимая моя» (все помню, имени не помню) застыдилась, стала избегать меня и даже обижала. Новые страдания.
Осенью нужда в пожарнике отпала, и отца назначили... продавцом ОРСа при лесничестве. Переехали в Пыхань. (В действительности урочище, где располагалось лесничество, называлось Епифань, но окрестные жители, облегчая произношение, прозвали его Пыханью, что потом прижилось даже в официальных документах.)
Пошел в школу в Терюху — в село, которое значит в моей биографии больше, чем Корма. Поначалу, может, месяца полтора, я каждую неделю ходил в Кравцовку. Вроде к другу своему Аниське. Мать этого хлопца, молдаванка, тронута была моей верностью дружбе. Но ходил я за восемь верст не к Аниське. Мне хотелось увидеть свою «любимую». Я шел мимо хаты, в которой она квартировала, затаив дыхание и слыша удары собственного сердца. Хоть бы на миг взглянуть на нее! Но я так ни разу ее и не увидел. А потом появились новые увлечения тут, в Терюхской школе. За мною сидели три девочки, они щипали беличий воротник моего пальто и заглядывали в тетрадку: я прекрасно знал арифметику и алгебру (и в школе, и после — в техникуме), особенно хорошо решал задачи.
Я всегда был дисциплинированным, примерным учеником. А тут, в Пыхани, словно бес в меня вселился. Я, наверное, неосознанно протестовал. В школу вместе со мной ходили ученики из поселка Королин. Я часто дрался с ними, они жаловались директору, тот иногда брал меня за ухо и выводил к доске, демонстрировал классу: полюбуйтесь, мол, на этого задиристого певня. Но перед девчатами, которые щипали мой воротничок, я сникал — я вел себя с ними как рыцарь. Особенно понравилась мне одна, беленькая, даже немного рыжеватая, самая хрупкая из них — Маша Кротова. Спустя семь лет она стала моей женой.
Отца мы боялись. Приходил он, особенно если не один,— мы на печь. Шел он в обход — радовались, правда,— мать печалилась. Отец был строгим, хотя ремень снимал редко. В памяти остались всего два случая, когда мне здорово влетело. Вот — первый случай.
Было мне лет семь. Родители собрались в Корму. Я наделал рева, хотел ехать с ними. И долго бежал за подводой. Отец несколько раз цыкнул на меня, пугнул как собачку. Я не отставал. Тогда он поманил:
— Ну, иди сюда.
Я обрадовался: отец берет меня с собой! Подбежал к подводе. Но вместо того чтобы посадить на воз, отец огрел меня кнутом по спине, да так, что кровавый рубец недели две держался. После этого я никогда ничего не просил у него. И как-то сразу повзрослел.
Во второй раз меня оставили в доме за хозяина. Родители поехали на луг к Сожу косить сено. Мы, дети, были одни. Обычно родители возвращались засветло. А тут темнело, а их все нет. Стало страшно. И мы с Павлом решили напугать и нехороших людей, и хищное зверье. Так в зимние ночи пугала воображаемых бандитов мать. Мы достали из ящика «винцирли» и с крыльца выпустили всю обойму, целясь в темный лес, где, казалось нам, притаилась опасность.
После этого легли на полу спать, винтовку положили рядом с собою. И, понятное дело, уснули. Уснули таким сном, что родителям пришлось выставлять оконное стекло, чтобы влезть в хату.
Утром отец нестрого, даже весело, позвал нас с Павлом:
— А ну, сынки, идите, расскажите, как вы стреляли.
Павел моложе, да сообразительней, понял скорее, чем кончится рассказ,— шмыгнул в запечье, а оттуда на двор. Возможно, ему подала знак мать. А меня отец схватил, зажал голову между коленями и... давай полосовать ремнем. Если бы не мать, которая отняла меня, я не только сесть — долгое время лежать бы не мог.
Удивительно, но