Корни и ветви. Из дневников последних лет - Иван Петрович Шамякин
При отступлении немцы сожгли и жилье лесника, не обошли и одинокой хаты.
В 1944 отец начал строить собственный дом: надобно жить, а надеяться, когда построит лесничество,— долгая песня.
Хату он поставил хитро: на краю поселка Чехов, «вписавшись» в улицу. Но... поселок русский, Новозыбковского района, а отцова хата — на белорусской земле, в Добрушском лесничестве. После он рассказывал со смехом: уточняли картографы границу, замеряли приборами и — к отцу с претензией: «Дед, что ты наделал? Ты знаешь, Что половина твоего сарая в Белоруссии, а вторая половина,— в России?» Мать боялась, что заставят снести сарай.
Налог и страховку поначалу платили в Каменский сельсовет — рядом же, каких-то два километра. Но дотошный чиновник из Добрушского райфо докопался, что один из лесников пополняет своими копейками не ту кассу, и заставил платить Кормянскому Совету — за 15 километров. Отец возмущался: «Какая разница? Не одно государство, что ли?»
Но перед смертью неожиданно выразил желание: не хоронить его на Каменском кладбище, похоронить в Дубецком, где после войны вырос поселок среди леса. Там, на лесном кладбище, под дубами, мы похоронили его 2 января 1966 года. До него на том кладбище было похоронено всего три человека: два солдата и старуха.
Жизнь отдал лесу и лежать захотел в лесу.
Там похоронены и мать, и сестра моя Галя, три могилы рядом. Совсем тогда маленькая березка возле самой отцовской могилы, которую я просил сберечь, выросла в настоящую березу. И дубы заслоняют своими кронами половину кладбища, на котором похоронен уже не один десяток человек. На этом кладбище меня всегда охватывает какая-то удивительно умиротворенная, раздумчивая грусть. И шум леса — как элегическая музыка. Думаешь о краткости жизни и о вечности ее, неостановимости.
И снова — об отце. Вспомнил ночью. Эпизод из его службы. После войны уже, где-то в 50-е годы, приехал я к родителям — кажется, заболела мать. Один. Без машины. А может, еще и не было, машины. Нужно возвращаться обратно. Поезд в шесть утра. Отец запряг коня. Поехали почему-то не на Злынку, а в Закопытье. Вероятно, у отца были дела в лесничестве. Еще даже не рассветало — четыре часа. Углубились в лес — стук топора. Отец тут же:
— Тпру,— с воза и похромал.
— Ты куда?
— Разве не слышишь?
— Вот так? Без ружья?
Ухмыльнулся:
— На черта мне ружье.
Я привязал коня. Пошел следом.
Отец приблизился к порубщикам:
— Здорово, хлопцы.
Те испуганно вскинулись. Потом человек в летах плюнул:
— Тьфу, наваждение! Не спится тебе, старому черту!
— Не спится. Ты мне приснился. Как же тут уснешь? Сон — в руку.
Меня не знают. Смотрят с опаской: не иначе лесхозовский инспектор. Отец садится на поваленный дуб. Достает кисет.
— Ладно, попались. Но закурить дай.
Отец показывает порубщику фигу.
Меня забавляют их отношения: закурить отец все-таки дает.
Сидят, курят. Я посматриваю на часы.
Порубщик начинает оправдываться:
— Понимаешь, Минович. Нужда приперла. У зятя во,— показывает на младшего (тот стоял сбоку и смотрел исподлобья),— стойки в сарае погнили.
— Не бреши, Смирнов. Загоняешь ты клепочку в Злынку. Кому? Давно я тебя караулю.
— Ей-богу, Минович, первый раз за лето.
— Ну, наваливай дубок.
— Куда?
— Повезем в Плоское.
Взмолился порубщик:
— Минович, только не в лесничество. Знаю, какую там катушку могут намотать. Хоть бабу закладывай. Я отвезу дубок к твоей хате.
— Там летошние твои гниют.
— Ну, напиши протокольчик... божеский. Знаешь же, какие у меня гроши...
— Не буду писать.
— А что?
— Поймаю еще раз — все спиленные в обходе дубы на тебя запишу. Во тогда и правда штанов у тебя не хватит. На фабрику пойдешь штраф отрабатывать.
(Рядом, в Малом Вышкове, спичечная фабрика, на которой не хватало рабочих.)
— Да ты что! — не на шутку пугается порубщик.
— А то... на носу заруби себе. А за пилой придешь...
Забрал пилу и пошел к дороге, к своему коню.
Меня эта сценка позабавила.
О судьбе лесника.
Перечитываю «Новую землю». Гениальная книга! Столько в ней знакомого мне! Хотел было написать повесть о своем лесном детстве. Но вспомнил «Новую землю». Лучше не напишешь! Безусловно, время другое. Но в 20-е и даже в 30-е годы служба эта мало чем отличалась от службы Михала.
И переезды были неожиданные — по воле лесничего, от его желания показать свою власть.
Так, летом 33-го отца вдруг назначили в урочище Воленка и притом в самый далекий от лесничества обход. Назначили туда, а место освободить еще не смогли. Лесником в Воленке был партизан времен гражданской войны, орденоносец. Не единственный ли в районе? Нет, был еще в Марковичах китаец, тоже имел орден. Китаец этот так и не вступил в колхоз, хотя его и раза два арестовывали. После войны, когда я работал в Прокоповке, китаец с диким воплем ворвался ко мне в школу, искал партийного секретаря. Ему не продали в местном магазине лопату. Лопаты были дефицитом, их продавали по списку — лучшим людям или на заготовку яиц. А он, китаец, из соседнего сельсовета, и орден его уже не имел той силы, что до войны,— почти каждый фронтовик с орденом, и не с одним.
Однако — о Скобликове, леснике. Уволили его за то, что бил порубщиков. Писали жалобы.
Приказ лесничество издало, а выселить его из хаты не могло.
Отец несколько раз ходил к нему — за двадцать верст, чтобы принять обход. А тот: «Принимай. Мне сдавать нечего».
В Клетенку приехал новый лесник. Две семьи в одной хате.
Лесничему надоели чудачества Скобликова, и он приказал отцу переезжать: мол, никуда не денется, у него своя хата в Тереховке! Где-то в июле, в жару, мы погрузили свой скарб, сундуки и бочки, столы и скамейки, на три подводы, привязали к ним коров и телку. С телкой намаялись: упиралась — не хотела идти, несколько раз рвала веревку — ловили ее.
Ехали по песчаной дороге целый день. Приехали поздно вечером. Устали смертельно. Маленькие сестры спали на возу. Я тоже засыпал на ногах. И тут прямо-таки испугал меня бородатый, как цыган, Скобликов. Наделал крику на весь лес: не пущу в хату! Стоял на пороге с