Из «Истории русской интеллигенции». Часть I - Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский
Вникая глубже, мы легко поймем, что не сенсимонизм или иной, столь же «отвлеченный» вопрос (ибо не был же это жизненный вопрос у нас, в Москве, в 1833 г.!) был причиной разлада: причина лежала глубже — в психологическом складе умов, а этого рода «вопросы» и споры только выяснили тот факт, что прошла эпоха наивного реализма мысли и народилось поколение с более глубокими запросами ума, чувства, совести. Здесь сталкивались два типа духовной организации, между которыми взаимное понимание, именно — понимание интимное, душевное, не могло установиться, потому что представители этих двух типов смотрели на божий мир различно, предъявляли ему различные вопросы, искали не одних и тех же ответов. Миросозерцание Полевого и людей его поколений было не только просто, элементарно, но и законченно. Люди нового поколения вырабатывали свое миросозерцание, и они хотели, чтоб оно было не просто, не элементарно, а по возможности сложно и возвышенно, чтобы в него входили все высшие, как тогда выражались, «стихии» духа.
Люди обладают весьма различною восприимчивостью к впечатлениям жизни и мысли, различною способностью реагировать, например, на идеи или на вопросы, выдвигаемые нравственным сознанием, наконец — на образы художественные.
В этом отношении наблюдается заметное различие не только между отдельными личностями, но и между слоями общества, между поколениями, между эпохами.
Бывают поколения, которые на впечатления жизни, на новые идеи, на возбуждения религиозного или нравственного порядка отвечают страстью, энтузиазмом, экстазом и слезами. Это проявлялось довольно резко в Западной Европе в XVIII веке, который с этой стороны можно назвать не только веком «просвещения», но и веком сентиментальных, часто «беспредметных» слез. Чувствительный и слезливый Руссо является типичным выразителем этой черты века энциклопедистов и революции. У нас запоздалый и подражательный сентиментализм конца XVIII столетия и начала XIX, сентиментализм Карамзина и его школы, был явлением поверхностным и, с психологической точки зрения, не представляет большого интереса. Зато своеобразный умственный сентиментализм, или, если позволено так выразиться, «головная чувствительность» людей 30-х годов, невольно привлекает к себе пытливость психолога и является фактом, в высокой степени знаменательным, в особенности если противопоставить ему противоположную черту предшествующего поколения.
Припомним здесь некоторые факты, которыми наиболее ярко характеризуется восторженность и чувствительность поколения 30-х годов.
Перечитывая переписку Герцена, Белинского и др., мы поражаемся необычной экзальтацией этих замечательных деятелей, в ряду которых были и великие, и переносимся в странную для нас, совсем особенную, атмосферу интимной жизни кружков, где не только много работали головой, но также непропорционально много восторгались и плакали от избытка чувств, от умиления, от вычитанной у Гегеля мысли, от стиха Пушкина, от собственной мечты…
Душевная жизнь таких умов и талантов, как Белинский, Герцен, Станкевич, Огарев и др., была какая-то напряженная и наэлектризованная избытком чувств, требовавших выражения и излияния. Перед нами любопытная картина как бы душевной неуравновешенности, порою близкой к тому, что наблюдается у натур религиозно-экзальтированных, у мистиков, заражающих друг друга своим экстазом. Дружба и любовь, разлука и свидание нередко сопровождались у них исключительною роскошью чувств, явным излишеством в их выражении. Вот, например, картина своего рода экстаза, овладевшего Герценом, Огаревым и их женами, когда впервые после нескольких лет разлуки они увиделись 17 марта 1839 года во Владимире, где жил тогда Герцен. «Восторженное душевное состояние, — рассказывает Анненков, — достигло на этом свидании своего апогея и истощило все свое содержание. Радость, охватившая друзей, перешла в религиозный экстаз. Все четверо были молоды, счастливы и, несмотря на опальное свое положение, исполнены надежд на себя, на будущее свое, на предстоящую им дорогу в жизни. Они искали, куда излить избыток своих ощущений. По предложению Огарева, они пали ниц все четверо перед распятием, принося благодарственные молитвы и потом в слезах расцеловались друг с другом…» (Анненков, «Идеалисты 30-х годов», в книге «П. В. Анненков и его друзья». С.-Петербург, 1892, с. 69–70). И, верный обычаю оповещать друзей о всех событиях своей жизни, посвящать их в подробности своих душевных настроений, Герцен не преминул написать в Москву: «…мы инстинктуально все четверо бросились перед распятием, и горячие молитвы лились из уст. Что за дивный, что за высокий Огарев! Зачем ты не мог взглянуть на эту группу, которая обратилась к небу не с упреком, не с просьбой, а с гимном, с осанной!..» (там же, с. 70). Здесь — и обожание друг друга, и взаимное задержание чувств, и исключительная приподнятость всей чувствующей сферы. Восторг и умиление — вот те чувства или, вернее, аффекты, которые эти люди переживали гораздо чаще и напряженнее, чем это полагается натуре душевно уравновешенной и не страдающей чрезмерною раздражимостью чувствующей сферы. У них был и «дар слез» почти в той же мере, в какой он свойствен детям и женщинам. Герцен рассказывает (в «Былое и думы»), как еще ребенком он, бывало, плакал, как «сумасшедший», читая последнее письмо «Вертера»; но то же самое повторилось с ним и в 1839 году, когда ему было 27 лет: «В 1839 году «Вертер»