самодовольною глупостью, ни презрение к низкой искательности, ни негодование при виде счастливого порока» (см. Полн. собр. соч. А. С. Грибоедова под ред. И. А. Шляпкина, т. I, с. XXV). Отрицательное отношение Грибоедова к господствовавшим в его время нравам, порядкам и понятиям, между прочим, выражалось и в форме оппозиции «нечистому духу пустого, рабского, слепого подражания», как говорит Чацкий, — в форме того «национализма», о котором было упомянуто выше. По всем признакам, это был национализм не консервативный, а либеральный и демократический, с оттенком того романтизма, который уносил воображение «в старину святую» (слова Чацкого) и приводил к некоторой (весьма умеренной) идеализации исторического прошлого. На это указывает, между прочим, его статья «Загородная поездка», где описывается народное мимическое представление с песнями на сюжет из былых похождений удальцов вроде Стеньки Разина. Здесь читаем: «Прислонясь к дереву, я с голосистых певцов невольно свел глаза на самих слушателей-наблюдателей, т_о_т п_о_в_р_е_ж_д_е_н_н_ы_й к_л_а_с_с п_о_л_у_е_в_р_о_п_е_й_ц_е_в, к которому я и принадлежу… Каким черным волшебством сделались мы чужие между своими… Если бы каким-нибудь случаем сюда занесен был иностранец, который бы не знал русской истории за целое столетие, он, конечно, заключил бы из резкой противоположности нравов, что у нас господа и крестьяне происходят от двух различных племен, которые не успели еще перемешаться обычаями и нравами…» (там же, т. I, с. 108–109)
14. Факт оторванности высших классов от народа привлекал к себе внимание Грибоедова, кажется, в несколько большей степени, чем это наблюдается у его современников. В этом отношении он действительно напоминает последующих славянофилов, а еще больше народников-демократов. Что он по общему строю своих идей ближе подходил к последним, чем к первым, — видно из следующего. Несмотря на свою нелюбовь к немцам (чувство, которое он разделял со многими передовыми деятелями эпохи), он не обнаруживал и следа того принципиального отрицания основ западноевропейской цивилизации, какое было особливо характерно для славянофилов. Так, передавая свои впечатления во время поездки на восток (1819 г.), он пишет о персиянах: «…в делах государственных здесь, кажется, не любят сокровенности кабинетов; они производятся в присутствии многочисленных слушателей. Я в простоте моего сердца сперва подумал, что, стало быть, редко во зло употребляется обширная власть, которой облечены здешние высшие чиновники, но в том, в чем наш поверенный в делах объяснялся с сардарем, например, о переманке и поселении у себя наших бродячих татар, о притеснении наших купцов, высокостепенный был кругом неправ, притом изложил составленную им самим такую теорию налогов, которая, не думаю, чтобы самая сносная для шахских подданных, вверенных его управлению. И все это говорилось при многолюдном сборище, чье расстроенное достояние ясно доказывает, что польза сардаря не есть польза общая. Рабы, мой любезный! И поделом им! Смеют ли они осуждать верховного их обладателя? Кто их боится? У них и историки панегиристы. И эта лестница слепого рабства и слепой власти здесь беспрерывно восходит до бега, хана, беглер-бега и кай-макама и таким образом выше и выше. Недавно одного областного начальника, невзирая на его 30-ти летнюю службу, седую голову и алкоран в руках, били по пятам, разумеется, без суда. В Е_в_р_о_п_е, д_а_ж_е в т_е_х н_а_р_о_д_а_х, к_о_т_о_р_ы_е е_щ_е н_е д_о_б_ы_л_и с_е_б_е к_о_н_с_т_и_т_у_ц_и_и, общее мнение, по крайней мере, требует суда виноватому, который всегда наряжают. Криво ли, прямо ли судят, иногда не как хотят, а как велят, — подсудимый хоть имеет право предлагать свое оправдание…» — Ниже, отмечая азиатскую лесть и велеречие, он говорит: «В Европе, которую моралисты вечно упрекают порчею нравов, никто не льстит так бесстыдно…»
15 По-видимому, чем ближе знакомился он с патриархально-деспотическим Востоком, тем более склонялись его симпатии к европейским порядкам и нравам. Азиатский Восток живо напоминал ему старую, допетровскую Русь, и, по-видимому, указанное критическое отношение его к восточным порядкам распространялось и на старые московские порядки, но только оно смягчалось присущим Грибоедову романтическим и патриотическим культом родной старины.
Зато тем резче проявлялось, порою, его отрицательное отношение к современной действительности, причем он выступал как последовательный народник-демократ. Это видно в любопытном плане драмы «1812 год», где главным действующим лицом является некий M*, очевидно, ополченец из крепостных. Он совершает чудеса храбрости и по окончании войны остается в прежнем положении крепостного. Вот программа эпилога: «В_и_л_ь_н_а. О_т_л_и_ч_и_я, и_с_к_а_т_е_л_ь_с_т_в_а, в_с_я п_о_э_з_и_я в_е_л_и_к_и_х п_о_д_в_и_г_о_в и_с_ч_е_з_а_е_т. М* в п_р_е_н_е_б_р_е_ж_е_н_и_и у в_о_е_н_а_ч_а_л_ь_н_и_к_о_в. О_т_п_у_с_к_а_е_т_с_я в_о_с_в_о_я_с_и с о_т_е_ч_е_с_к_и_м_и н_а_с_т_а_в_л_е_н_и_я_м_и к п_о_к_о_р_н_о_с_т_и и п_о_с_л_у_ш_а_н_и_ю. — С_е_л_о и_л_и р_а_з_в_а_л_и_н_ы М_о_с_к_в_ы. П_р_е_ж_н_и_е м_е_р_з_о_с_т_и. M* в_о_з_в_р_а_щ_а_е_т_с_я п_о_д п_а_л_к_у г_о_с_п_о_д_и_н_а, к_о_т_о_р_ы_й х_о_ч_е_т е_м_у с_б_р_и_т_ь б_о_р_о_д_у. О_т_ч_а_я_н_и_е… С_а_м_о_у_б_и_й_с_т_в_о»16.— Совершенно справедливо говорит по этому поводу А. Н. Пыпин: «Двенадцатый год оставил в современной литературе замечательно малый след, не отвечающий его историческому значению. Он был, конечно, воспет, но воспевание в громадном большинстве случаев свидетельствовало о дурном литературном вкусе и затем выразило только элементарный мотив — патриотическую радость об изгнании врага из пределов отечества; при этом обыкновенно самое дело загромождается преувеличенной риторикой, и почти не затрогиваются ни внутренние факты общественного возбуждения, ни оборотная сторона событий. Грибоедову предмет представился именно с народно-общественной стороны…» Изложив план драмы, А. Н. Пыпин заключает: «Очевидно, в этом печальном выводе (что «вся поэзия подвигов исчезает» и начинаются «прежние мерзости») — основная мысль драмы, ничего подобного мы не находим в современной Грибоедову литературе» (История русской литературы, т. IV. 1899, с. 306–307).
Кажется, мы не ошибемся, если из приведенных данных сделаем такой вывод-догадку: если бы Грибоедов дожил до 40-х годов, он, может быть, и в самом деле примкнул к славянофильскому течению, но только едва ли он разделял бы «правоверную» доктрину и философию истории, выработанную Киреевским, Хомяковым, К. Аксаковым, и, уж наверно, очутился бы в «крайней левой» славянофильства, которая в 60-х годах сближалась с радикальным западничеством.
Черты народничества, характеризующие взгляды и симпатии Грибоедова, дополняются еще следующими свидетельствами, которые привожу из книги Пыпина. «Грибоедов любил простой народ, — рассказывает один из его друзей, — и находил особое удовольствие в обществе образованных молодых людей, не испорченных еще искательством и светскими приличиями. Любил он и ходить в церковь. «Любезный друг, — говорил он, — только в храмах божиих собираются русские люди, думают и молятся по-русски. В русской церкви я в отечестве, в России! Меня приводит в умиление мысль, что те же молитвы читаны были при Владимире, Дмитрии Донском, Мономахе, Ярославе, в Киеве, Новгороде, Москве; что то же пение одушевляло набожные души. Мы — русские только в церкви, а я хочу быть русским…» Говорят дальше, что Грибоедов «уважал и иностранцев, особенно посвятивших себя служению России»; наконец, что он «любил более всего славянские поколения и считал их единою семьею» (А. Н. Пыпин. История русской литературы,