Галиция - Константин Градов
Гребень с налёту не дался. Дважды поднимались мы из-за плит, и дважды правый пулемёт прижимал нас к земле, осыпая каменной крошкой, и между плитами оставались лежать те, кто поднялся.
Я бежал в середине. Бородач со своими взял левый пулемёт гранатами — рвануло коротко, зло, и тот захлебнулся. Зотов с насыпи давил деревню. Сорока со стрелками не давал гребню поднять голову. И под этот сошедшийся со всех сторон огонь сибиряк провёл меня с горсткой мёртвой складкой — той, что не простреливалась, — почти вплотную к фольварку.
Правый пулемёт мы взяли так, как берут последнее, на что достало сил: гранатой в окно фольварка, откуда он бил, и следом — в дверь, накоротке, в дыму. Расчёт его пригнуло, ствол не успел развернуться. Я ввалился внутрь первым, и то, что было внутри, делал не я — делали руки, прежде головы, как всегда в такую минуту.
А как смолк правый, поднялись разом и те, у стены. Ротный поднял своих — и они пошли вверх, не споро, тяжело, но пошли, и прижатая полурота, что час назад вжималась в землю под двумя пулемётами, выкатилась наконец на гребень и развернулась лицом к деревне. Подтянули раненых, кого могли. Залегли. Высота была наша.
Наша — да держать её ещё предстояло.
Глава 9.1
«Цена»
Первый накат был скорый, поспешный.
Австриец кинул на нас ближний резерв — то, что было под рукой, наскоро, не сладив толком: думал, видно, сбить нас с плеча, покуда мы не закрепились. Поднялись от деревни, пошли цепью, без огневой подготовки, врастопырку.
И тут выучка окупилась. Вся, разом, до гроша.
Зотов работал максимом — переносил огонь с края на край: куда австриец нажмёт, туда и хлестнёт короткой очередью. Ротный держал свою горстку у стены, и держал толково, по-хозяйски: не давал палить врастопырку, командовал бить залпами, по команде, чтоб не пожечь зря последний патрон. Бородач держал левый край. Сибиряк бил выборочно — офицеров, унтеров, тех, кто вёл. Цепь не дошла. Залегла под огнём, потом откатилась к деревне, оставив на склоне своих.
Накат отбили — и в той недолгой передышке, что нам выпала, сказалось, до чего же ротный был добрый солдат, не мне чета по годам да по опыту. Покуда я переставлял своих да глядел, откуда ждать второго, он, едва дыша, с перетянутой рукой, успел всё то, чего я в горячке и не схватил бы: послал собрать патроны с убитых, и с наших, и с чужих; развёл уцелевших по участкам ровно, без прорех; выгородил из десятка покрепче малый резерв — заткнуть, где прорвётся; и раненых, кого могли, оттянул за плиты, в затишек. Делал он это молча, скупо, без суеты, и я, глядя на него, в который раз подумал, что есть на свете выучка, какой ни в каком училище не дают и ни за какой год не нагонишь, — она даётся одной долгой службой да доброй кровью.
— Второй придёт не такой, — обронил он мне, переводя дух. — Этот сгоряча кинул. А теперь оглядится, сочтёт нас да ударит с умом. Гляди за правой лощинкой, Северцев. Я б на его месте оттуда зашёл.
Я и сам глядел за правой лощинкой. И костромича туда поставил недаром.
* * *
Второй накат пришёл нескоро — и пришёл уже не сгоряча, а сложенный с толком.
Австриец оглядел нас, сосчитал и ударил так, как бьёт тот, кто намерен вернуть своё: в лоб пустил цепь погуще, чтоб приковала нас к гребню, а главную силу повёл справа, по той самой лощинке, что мы стерегли, — и подпёр её пулемётом, запасным, из деревни, который доселе молчал, приберегаемый к часу. Тем пулемётом он и достал нашу правую.
Пошло жарко.
Максим Зотова хлестал навстречу лобовой цепи — там, где успевал; на все участки одной машины не хватало, и мне приходилось выбирать, какой подпереть свинцом, а какой держать одними винтовками. Цепь редела, залегала, подымалась снова. Стелился дым. В ушах — звон. Сквозь звон — команды. Свои. Чужие. Крик, лязг.
И тут, в самый разгар, второй ихний накат достал нас там, где было всего тоньше.
Ротного убило у меня на глазах. Он привстал на колено над стеной — поглядеть, откуда жмут справа, чтоб двинуть туда свой малый резерв, — привстал на единый миг, и тот миг достала его пуля с гребневого края, наискось. Не отбросило, не швырнуло — ткнуло. Он опустился к стене, будто сел отдохнуть, как давеча сидел, докладывая мне, и так же привалился спиной; только голова склонилась чуть набок, и живой цепкости в глазах больше не было. Я доскочил. Поздно. Тут не сделать было ничего — ни мне, ни кому. Немолодой запасной офицер, что отдал мне команду без обиды, лишь бы ребят его снять живыми со стены, своих со стены снял, а сам остался.
Я не дал себе стать над ним. Стоять было нельзя: справа уже рвало.
Поручик ихний, последний кадровый офицер полуроты, что повёл было резерв на правую, упал с раздробленной ногой и материл всё на свете тихим, ровным, безостановочным матом — каким матерятся не от злости, а чтоб не закричать, чтоб удержать в себе крик, рвущийся наружу. Одного прапорщика-погодка убило ещё в первый час, до моего прихода; второго достало теперь — он был жив, но уже серел лицом и подняться не мог. Из офицеров на ногах остался я один.
А на правой лощинке держал костромич.
* * *
Я метнулся туда, на правую, где запасной пулемёт из деревни доставал лощинку наискось и где костромич с горсткой держал участок, прикрывая отход раненых за плиты.
Костромич выскочил из-за плиты — за раненым, которого оставило на открытом месте, у всех на виду. Ухватил его за ремень, потащил назад, за камень, и тогда, волоча, запел в голос нашу запевку. Не для удали запел — чтоб залёгшие услышали знакомый голос и не сорвались бежать. Под эту запевку он сто раз подымал команду на марше. Балагур, запевала — он и в бою остался собой. Тянул шало, весело, в самое лицо смерти. И на миг мне даже легче стало от его голоса.
Тот запасной пулемёт мы ждали. Ротный его упредил, я его стерёг, костромича для того сюда и поставил — и всё одно