Сталинград - Константин Градов
Я отметил на карте точку, где он сел. На юг от меня, за горизонтом, стояло мутное марево — Люфтваффе работало по городу, километрах в сорока отсюда. К этому городу, по всем картам, какие я держал в голове, степь однажды вернётся, и здесь, у реки, всё повернёт. Но это было за горизонтом и за зимой. Здесь, на Конной, утром первого сентября, у меня была одна семёрка с дырой по правой плоскости, восьмёрка с ещё не сведённым счётом пробоин и одна пустая стоянка — Сёмина.
Я прошёл к седьмой. Прокопенко уже стоял на стремянке у конца консоли, прикладывал заплату из дюраля, размечал отверстия под заклёпки. Рядом, на разостланном брезенте, лежал его инструмент — в том порядке, в каком он держал его всю войну: ключи по росту, заклёпочник, ножницы по металлу, банка с заклёпками, ветошь. По этому порядку я научился читать его вернее, чем по лицу. Сегодня всё стояло на месте. Только ветошь лежала не сложенной вчетверо, как он складывал её всё лето, а брошенной комком у банки.
Я задержал на ней взгляд на секунду. Потом прошёл мимо, не сказав ничего. Вечером он сведёт по полку точный счёт — по каждой машине, по каждой дыре, как сводил его всю кампанию; и первой строкой в этот счёт пойдёт пустая стоянка Сёмина, по которой считать уже нечего.
Завтра в четыре пятнадцать он снимет чехол с турели, прогреет семёрку короткими дачами, и мы снова выйдем к полосе. Без отхода — так стоял приказ. Так и стояли.
Глава 2
«Пробоины»
К вечеру стало видно, чего стоило утро.
Машина с боевого возвращается не целой — это понимаешь не в воздухе, где считать некогда, а на земле, когда техники расходятся по капонирам и ведут ладонью по обшивке. К семи по Конной от стоянки к стоянке шёл один и тот же осмотр: техник находил рваный край, обводил мелом, отступал на шаг, искал следующий. К сумеркам меловых кругов набралось столько, что по ним читался весь вылет, как сводка: где нас держали плотно, где пожиже.
У Гладкова по левой плоскости их было девять — он на третьем заходе дольше всех висел над хвостом колонны, и радиатор ему всё-таки достали: к вечеру под мотором натекла тёмная лужа. Девять дыр по обшивке — это полночи работы по заплатам; пробитый радиатор — хуже. Его не клеят, как обшивку: надо снимать, ставить другой, гонять мотор и смотреть, не потечёт ли опять, — а другого на Конной под рукой нет. Гладковский борт техники уже закатили в дальний капонир под сеть: он не пойдёт ни утром, ни, по всему, завтра. Морозов привёз три, все по фюзеляжу, ни одной опасной — обшивку залатать да закрасить. Тихонову посекло стабилизатор, две. Бабенко вернулся чистым, повезло. Захарову, моему правому, осколком развалило фонарь по краю — стекло держалось на честном слове; его меняли целиком, со снятием, потому что летать с трещиной поперёк глаз нельзя. На семёрке одна, по концу правой консоли, из тех, что считают не по числу, а по тому, держит ли плоскость управление.
Семь машин стояло по капонирам. Восьмая, Сёмина, не стояла нигде.
Его привезли к шести на полуторке из полосы стрелковой дивизии, у которой он сел. Сам целый: в сапогах, с шлемофоном в руке — нёс его зачем-то, хотя машины под этот шлемофон уже не было. Одноместную списали там же, где она легла на брюхо: пробитая система охлаждения, чужое свекловичное поле, двенадцать километров недотянул. Безлошадный пилот в полку — это не горе и не разговор. Это строка в наряде, по которой завтра одной машиной меньше. Сёмин это знал лучше меня: не стал ждать, пока спросят, — отнёс парашют в каптёрку и пошёл по капонирам смотреть, кому помочь руками.
Кравцов шёл от дальних стоянок с листком, считая на ходу.
— Сколько по полку? — спросил я.
— Пробоин за полсотни. Безвозвратно одна, Сёмина. — Политрук заглянул в листок себе под нос, по привычке считать дважды. — Тяжёлая, чтоб утром не пошла, пока одна — гладковская: радиатор зацепило, потёк, менять надо. Остальные к утру залатают.
За полсотни пробоин на семь вернувшихся машин. По меркам северного фаса, по этому коридору, где немец сидел зениткой на каждой дороге, — обычное утро. Я не первый месяц считал такие утра и знал, что считать буду ещё долго. Завтра по тому же коридору пойдёт новый подвоз, и работать по нему дадут нам: полк держал этот участок, и держать его завтра тоже было нам.
Я прошёл вдоль стоянок, как ходил каждый вечер после вылета — не проверять, техникам моя проверка не нужна, а видеть своими глазами, что из чего завтра выйдет. У Захарова снимали фонарь: двое откручивали разбитую раму, третий нёс новую от полуторки. Старое стекло, в трещине поперёк, отнесли к краю капонира и положили на землю — не выбросили, а положили, как кладут то, что ещё чему-то послужит. Захаров сел в нём утром и довёл машину до дома; на земле в это уже не верилось, глядя на трещину. Бабенко, которому за весь день повезло одному, стоял у своей чистой машины почти без дела и оттого ушёл помогать соседям. Морозов с Тихоновым сидели на патронных ящиках у своего борта, докуривали одну на двоих. Тихонов — двадцать два года, из-под Тамбова, в полку с весны — говорил что-то негромкое, и Морозов слушал, не перебивая, как слушают молодого, которому ещё интересно вслух. Завтра им снова идти парой; они это знали и про это не говорили.
У дальнего капонира, под сетью, стоял Гладков — у своей машины, которую при нём же закатили в ремонт. Радиатор обещали сменить за два дня; два дня он будет ходить пеший, как Сёмин, и смотреть, как утром эскадрилья уходит без него. Он не жаловался. Стоял, глядел, как техники сливают бурую воду из пробитого радиатора в ведро, и молчал — а молчать Гладкову, языкастому, было тяжелее, чем летать.
— Два дня, товарищ капитан, — сказал он, когда я подошёл. — Машина целая, мотор целый, а я тут пеший из-за одной дырки в радиаторе. — В голосе было больше нетерпения, чем обиды: его держала на земле не рана, а железка, и это было обиднее раны. — Вернусь — наверстаю. — Усмехнулся было, по привычке, но усмешка