Сын помещика 16 - Никита Васильевич Семин
— Кто ж теперь спокоен, Алексей Дмитриевич, — вздохнул предводитель.
— Тот и спокоен, кто спешить не будет, и выводы свои делать, не ознакомившись со всеми деталями.
На следующее утро Игнатьев поехал к владыке.
Преосвященный Евфимий принял его в теплых сенях, по-домашнему, без облачения, и долго слушал молча, опустив сухие пальцы на аналой. Игнатьев говорил с ним не как чиновник с епархиальным начальством, а как человек, привыкший, что церковь в губернии — не украшение, а сила: полторы тысячи приходов, и в каждом священник, чьего слова слушают больше, чем слова исправника.
— Владыко, — сказал он, — рескрипт объявлен, а его понимания в народе еще нет. И до той поры, пока сомнения не разошлись по деревням, я хочу, чтоб пастыри объясняли мужику одно: объявленное надобно принять спокойно и с благодарением, ибо оно от государя. Всякий слух, а пуще всего всякий непорядок, будет отныне не недоразумением, а делом. А делу — суд.
— Что за суть у той реформы, я сам не ведаю, — ответил владыка, поднимая глаза. — Ты мне ее дай. Что приходы мужикам толковать будут?
— Пришлем, — кивнул Игнатьев. — Обещались все почтой скорейше донести. Но покуда у нас есть лишь одна бумага. И значит не надо ни толковать, ни сулить, ни отказывать — ибо не на что нам пока опираться. Приходам, где будет тихо и послушно, я испрошу у государева правительства награды. А где начнется самовольство, за то ответят не одни крестьяне, но и те, кто их в церкви удержать не сумел.
Евфимий слушал его спокойно, потом перекрестился мелким крестом против образа.
— Благословляю тебя на службу твою, — сказал он негромко. — И прошу одного: не делай из пастыря урядника. Я тебе дам троих благочинных, которые объедут уезды и наставят священников на месте. Но ты им уж растолкуй, чего хочешь.
— Как скажешь, — кивнул Игнатьев.
Губернатор вышел на церковный двор — мороз щипал за щеку, воробьи толклись у корыта — и стоял там дольше, чем нужно, прежде чем сесть в сани.
Дальше Алексей Дмитриевич принялся за то, что в такой день было важнее всяких рассуждений: за бумаги.
К полудню начальник канцелярии подал ему на подпись циркуляр уездным исправникам. Составлен он был нарочно глухо, без единого слова о том, каково содержание реформы: предписывалось иметь наблюдение за толками в деревнях, доносить незамедлительно обо всяком самовольном сходе, о чтении вслух недозволенных бумаг, о приезжих людях, которые станут разъяснять мужику государеву волю от себя. Отдельным пунктом шло поручение становым приставам присматривать за базарами, трактирами и постоялыми дворами: известно, где в губернии впервые звучит всякая новая мысль. Внизу, перед подписью, Игнатьев добавил, что за нерадение ответят лично исправники, а за расторопность он будет ходатайствовать.
Он знал, что этой бумагой пугает своих же чиновников сильнее, чем могли бы их испугать любые слухи, но подписал не жалея.
Потом позвал жандармского штаб-офицера.
Разговор вышел самый неприятный за весь день, потому что оба понимали, что он означает. Штаб-офицер в губернии был чужой человек, у него была своя дорога в Петербург и свой начальник на Фонтанке, и говорить с ним надо было так, чтобы он не написал лишнего, но и не подумал, будто от него что-то скрывают.
— По рескрипту, — сказал Игнатьев, — губерния наша становится первою. Мне нужно знать все, что станет известно вам, и знать раньше, чем оно станет известно министерству. Не потому, что я хочу быть первым в донесении, а потому, что мне здесь за все отвечать: за спокойствие, за полицию, за войска.
— Разумеется, ваше превосходительство, — ответил штаб-офицер и посмотрел на него ровно.
Игнатьев понял взгляд правильно. Подполковник не обещал ему исполнять его просьбу прежде своей службы, и обманываться на его счет не следовало.
Про войска губернатор распорядился тихо, без бумаги. В тот же день он послал за командиром местного батальона, и они вдвоем, за чаем, без свидетелей, условились, что в уездах, где есть поместья с большим числом дворовых, команды будут приведены в готовность, а лошади и подводы, на случай пересылок, исправники заготовят загодя, будто для этапной надобности. Просить о подкреплении из других губерний Игнатьев покуда не стал: просьба такая, дойдя до Петербурга, значила бы одно — что саратовский губернатор в собственной губернии не уверен. Такое пишут тогда, когда иначе уже нельзя, а не на второй день после рескрипта.
К вечеру он сел за письма.
Первое шло в Петербург, в министерство внутренних дел. Он просил поставить его в известность о порядке и сроках введения: когда доставят в губернию положения проекта, к какому времени ждать чиновников, которых пришлют для надзора, и — самое главное, ради чего письмо и писалось — может ли он, в интересах порядка, вводить дело по уездам, а не разом по всей губернии. Составил он это место осторожно, с оговорками и ссылкой на местные условия, но так, чтобы читалось: готов исполнить немедленно, ежели наверху смотрят на дело иначе. Помнил он и пятьдесят пятый год, когда объявляли по губернии набор в ополчение: тогда он тоже решил пустить бумагу не разом, а по южным уездам, и то не спасло — мужики побежали целыми деревнями, и объявление пришлось прекращать на середине. С тех пор он твердо знал одно: тревожное дело либо делают не спеша, либо не делают вовсе.
Второе письмо пошло в Дубовский уезд, к капитан-исправнику Губину — человеку для губернатора малоизвестному, про которого в полиции говорили всякое, но чьи донесения всегда были точны и не запоздалы. Игнатьеву от него требовалось немногое: доставить сведения о дворянине Винокурове — где имение, каково состояние дел, что у него за отец, кто бывает в доме, чем занимаются его люди. И сделать это без огласки, не заводя никакой переписки с уездным судом. Строку о том, что дело это особой важности, он оставил в конце, чтобы исправник не слишком ломал голову над причинами и не слишком много о них говорил.
Третье письмо. Игнатьев никак не мог решить, с чего его начать.
Оно должно пойти в Петербург, на имя молодого дворянина Винокурова, и было, пожалуй, самым важным из трех. Игнатьев долго сидел над чистым листом, подбирая первое слово, и злился на себя, потому что в пятьдесят лет не привык подбирать слова