Механизатор 82 - Андрей Вершинин
— А если крючок за ил зацепится?
— Значит, поднимешь на палец.
За следующие сорок минут Пашка вытащил четыре штуки.
Мишка — одну и был этим оскорблён до глубины души.
— У тебя место, — объявил он. — Ты на моём месте сидишь.
— Так пересядь.
— Не буду.
Домой шли в четвёртом часу, мокрые до колена, с пятью чебаками и одним окунем в старом ведре. Мишка нёс ведро и рассказывал Пашке, как в шестьдесят девятом на этом самом омуте кто-то поймал сазана, которого не смогли вытащить вдвоём.
Я слушал и думал, что этой речки я, оказывается, совсем не помню.
Я тут рыбачил каждое лето лет до шестнадцати. И вот шёл сейчас по берегу, узнавал каждый поворот — и не мог вспомнить ни одного дня отдельно. Всё слиплось в одно летнее пятно с комарами.
Витьку я застал у его дома, над мотоциклом.
«Ява» стояла на подставке, боком, и Витька сидел перед ней на корточках в трусах и в сапогах на босу ногу.
— Не заводится?
— Заводится. — Витька не обернулся. — Чихает.
— На малых или на всех?
— На малых. Едет — нормально. Отпустишь ручку — глохнет.
Я поставил ведро, обошёл, присел.
— Карбюратор снимал?
— Снимал.
— И чего?
— Ничего. — Витька вытер руку о трусы. — Продул, поставил. То же самое.
Я протянул руку, он посмотрел на мою руку секунду и отдал ключ.
Снял, разобрал, вытряхнул на газету. Жиклёр холостого хода был чистый, а вот в канале за ним сидела дрянь — не грязь даже, а лаковый налёт от старого бензина, тонкий, ровный, его продувкой не берёшь.
— Проволочка есть? Тонкая.
Витька принёс кусок гитарной струны.
Я прошёл канал струной, продул, собрал, выставил винт качества на слух — на четверть оборота от того места, где начинает частить.
Витька завёл с первого кика.
Мотор поймал холостые и держал их ровно, не проваливаясь.
— Хм, — выдал Витька.
Он погазовал, послушал, отпустил. Потом ещё раз.
— Я его две недели.
— Бывает.
Он заглушил, выпрямился и стоял, вытирая руки о тряпку дольше, чем требовалось.
— Ты в клуб вечером?
— В баню.
— А. — Витька кивнул. — Ну да.
Он помялся.
— Слушай. — Он глянул в сторону. — А Раиса Аркадьевна… она когда обратно в Красноярск?
Вот оно что.
— Не знаю. Я ей не докладываюсь.
— Она к тебе в поле приезжала.
— Приезжала. — Я поднял ведро. — Спрашивала, почему я трактор за четыре дня собрал, а не за три.
Витька посмотрел на меня.
Потом хмыкнул и стал зачем-то поправлять зеркало, которое стояло нормально.
— Ладно, — сказал он мотоциклу.
Я пошёл домой, и уже от угла обернулся: Витька всё ещё стоял над «Явой» и крутил это зеркало.
На этом мотоцикле он разобьётся. Ногу ему соберут неправильно, и он потом всю жизнь будет ходить с палкой в сырую погоду. Когда — не помню. Может, через год, может, через десять.
К девяностому, помню, он ездил уже на «Урале» с коляской и возил в этой коляске поросят.
Баню мать топила с четырёх.
К семи она пришла с фермы, влезла первой, пробыла там сорок минут и вышла красная, как варёный рак, в платке, обмотанном чалмой.
— Иди. Только не сиди долго, угар.
— Какой угар, ты её с четырёх топишь.
— Всё равно не сиди.
Она собралась и ушла к Кузнецовым — у них была то ли получка, то ли именины, то ли просто суббота, и бабы там сидели уже с шести, и оттуда через два двора слышно было, как они поют.
Я взял чистое, полотенце и пошёл через огород по доске.
В бане было темно и очень горячо. Свет шёл только из окошка в предбаннике, маленького, в четыре стеклышка, и внутри самой мойки я нашаривал шайку руками.
Я вылил на себя первый ковш и минуты две просто стоял.
Потом лез на полок, лежал там, пока не начинало щипать уши, слезал, окатывался холодной из бочки, снова лез. Веник был прошлогодний, берёзовый, лист с него сыпался, и я всё равно отхлестал себя как следует, потому что после месяца сева иначе нельзя.
Из меня выходила зима.
Я вышел в предбанник совершенно пустой, сел на лавку, накинув полотенце, и налил из бидона квасу. Квас был холодный, кислый и с хреном — мать делала на хрене. От первого глотка вышибло слезу.
В окошке синело.
Дверь открылась.
— Ой.
Людка стояла на пороге предбанника с моим пиджаком, перекинутым через руку.
— Я думала, ты уже.
— Не уже.
— Мамка твоя сказала — ты в бане, я думала, ты давно. — Она говорила очень быстро. — Я пиджак. Он с первого мая у нас висит, мамка ругается, говорит, чужая вещь в доме…
— Заходи, дует.
Она зашла и закрыла за собой дверь.
И встала у этой двери.
В предбаннике было жарко, я сидел на лавке в одном полотенце, и мы оба это понимали примерно одинаково.
— Квасу?
— Что?
— Квасу, говорю. С хреном.
Она взяла кружку обеими руками, отпила и закашлялась.
— Господи, что это?
— Мать делает.
— Это ж не квас, это… — Людка вытерла глаза. — Это ужас какой-то.
— Хороший квас.
— Ужасный квас!
Она смеялась, и от этого у неё стало нормальное лицо, и она наконец отлепилась от двери и села на лавку — на другой конец, аккуратно, положив пиджак себе на колени, как в автобусе.
Пар выходил из мойки через щель под дверью и стоял в предбаннике полосой.
— Жарко у вас.
— Так баня.
— У нас холоднее. У нас батя ещё делал, дед то есть, там потолок высокий, всё вверх уходит. — Она поболтала ногой. — Мамка говорит, перекладывать надо.
Мы помолчали.
Я смотрел на неё сбоку.
Двадцать лет. Волосы после дня работы собраны кое-как, на шее прилипла прядь, ключицы в вырезе платья, и на этих ключицах капли — не пота, а пара, осевшего из воздуха.
Мне шестьдесят восемь лет, и я умер у собственного склада.
Стыдно почему-то не было. Было изумление, тихое и бестолковое, как у человека, которому дали подержать чужое.
— Ты чего смотришь?
— Ничего.
— Ты странно смотришь. Ты всегда