Правнук Петра - Алексей Лапышев
Четвёртым — усиление охраны казны, арсеналов, почтовых станций, продовольственных складов и архивов.
— Архивов особенно, — сказал я. — Бумага иногда опаснее пистолета. В ней лежат долги, тайные письма, старые обещания и доказательства чужой вины.
Пятым — подтверждение жалованья армии и чиновникам.
На этом пункте некоторые удивились.
— Государь, — осторожно заметил один из казённых советников, — при нынешней путанице в ведомствах…
— Солдат не виноват в путанице ведомств. Чиновник, который держит почту или склад, тоже. Жалованье должно быть выплачено.
— Но средств…
— Найдите.
— Где?
— В казне. В задержанных выплатах фаворитам. В лишних расходах. В займах. В продаже ненужного. В чём угодно, кроме солдатского пайка.
После этого спорить уже не стали.
Шестым решением пошли указы губернаторам и гарнизонам.
О смерти Елизаветы.
О моём воцарении.
О порядке присяги.
О сохранении мира.
О том, что никакой губернатор, генерал, помещик или городской магистрат не имеет права самовольно решать, кто верен престолу, а кто нет.
Седьмым — траурные дни, похороны, порядок в столице.
К полудню я почувствовал, как усталость подступает к затылку тяжёлой рукой.
Но дело только начиналось.
В военном комитете спорили о полках.
— Нельзя выводить из Петербурга больше двух батальонов, — говорил Шереметев. — Город ещё не успокоился.
— И нельзя держать здесь всё, — возражал Суворов. — Иначе каждый новый слух опять станет мятежом. Солдату нужна служба, движение, учение. Не дворцовые окна.
— А если шведы?
— Если шведы, то нам тем более нужны не парадные караулы, а войска, которые умеют идти.
Я слушал их, потом спросил:
— Сколько надёжных армейских частей можно подтянуть к столице за две недели?
Суворов назвал цифры.
Шереметев уточнил дороги, лошадей, состояние обозов.
Я утвердил решение: Астраханский полк и ещё несколько проверенных частей остаются в столичном районе. Часть гвардии выводится на учения и переформирование постепенно, не как наказание, а как обычная служба. Ударная дивизия начинает собираться из гвардейских и армейских частей.
В казённом комитете было хуже.
Там никто не стрелял. Там просто лежали книги.
Толстые. Серые. Тяжёлые.
И в них оказалось столько путаницы, что я почти с уважением посмотрел на прежних казначеев. Надо было иметь талант, чтобы запутать деньги так, чтобы все были уверены: денег нет, хотя они где-то есть.
Ян Шнайдер сидел сбоку как приглашённый советник и сначала молчал. Потом не выдержал.
— Простите, господа, но это не счёт. Это попытка спрятать кошелёк в шкафу, где уже лежит десять чужих кошельков.
Один старый чиновник побагровел.
— Молодой человек, вы не состоите на государственной службе.
— Пока нет. Но считать умею уже сейчас.
Я поднял руку.
— Ян будет участвовать в разборе торговых и кредитных дел. Не как министр. Как человек, который понимает, куда исчезают деньги.
— Государь, — тихо сказал Строганов, — следует составить общую ведомость казённых обязательств. Иначе любое срочное решение будет приниматься вслепую.
— Сделайте.
— На это уйдёт время.
— Сколько?
— Если дадут доступ ко всем книгам — месяц.
— Две недели на первую картину. Месяц на полную.
Строганов кивнул.
Во внутреннем комитете говорили о городе.
О рынках, где цена на хлеб уже поползла вверх из-за слухов.
О трактирах, где ночами спорили о новом императоре.
О почте, через которую могли уйти письма заговорщиков.
О людях, которые всегда появляются после смуты: торговцах страхом, ложными указами, чужими печатями.
Евдокия Долгорукова, сидевшая рядом с Анной, тихо сказала:
— В городе сейчас важнее не то, что говорят, а кто говорит первым. Если первыми будут люди Шуваловых — слух станет оружием.
— Что предлагаешь? — спросил я.
— Не запрещать говорить. Запреты только добавят страха. Но дать городу ясные известия: о трауре, о присяге, о выплатах, о порядке. Через церкви, магистраты, рынки, почтовые станции.
Я посмотрел на неё внимательнее.
Семнадцать лет.
А мыслит уже как человек, который умеет держать город без пушек.
— Хорошо. Подготовь порядок объявлений вместе с комитетом.
Она слегка покраснела, но ответила ровно:
— Исполню, государь.
В следственной комиссии было тяжелее всего.
Там решали не деньги и не полки.
Там решали, где заканчивается страх и начинается измена.
Один офицер подписал приказ, потому что ему солгали о покушении на меня.
Другой знал, что лгут, но испугался отказать.
Третий получил деньги.
Четвёртый сам никого не убил, но передал караул мятежникам.
— Всем одинакового наказания быть не может, — сказал я. — Иначе следствие станет местью, а не правосудием.
— Но мягкость могут принять за слабость, — заметил один из советников.
— Пусть попробуют. Слабость — это когда государь боится судить виновного. Жестокость — когда он боится разобраться.
К вечеру курьеры покидали Петербург один за другим.
На Москву.
В Новгород.
В Ригу.
В Архангельск.
К полкам на западной границе.
К губернаторам.
К гарнизонам.
К людям, которые ещё не знали, что за три дня в столице сменились не только лица у власти.
Сменился сам порядок.
Тридцатое декабря прошло в бумагах.
Я почти не помнил его целиком.
Подписи. Доклады. Споры. Список назначений. Отчёт о раненых. Письмо из одного полка. Ещё письмо. Карта. Разговор с духовенством. Разговор с лекарями. Разговор с Анной, который я потом помнил только по тому, что она заставила меня поесть.
А тридцать первого вечером нас снова собрали в маленькой гостиной.
Без парада.
Без большого двора.
Без музыки на весь дворец.
Столица ещё носила траур. Елизавета Петровна ещё не была похоронена. На площади стояли усиленные караулы. В кабинетах лежали депеши.