Петербургский врач 6 - Михаил Воронцов
— Хлорная известь. — Он поднял на меня глаза. — Двенадцать пудов за два месяца. Двенадцать! Дивизионный лазарет расходует два. Куда вы дели десять пудов казенной извести, позвольте узнать?
— Пойдемте, покажу.
Я повел его к умывальникам. Длинная жердь на столбах, подвешенные котелки с гвоздем в донышке, под ними корыто. Возле корыта дневальный. Вода в бочке рядом отдавала хлором так, что чувствовалось за пять шагов.
— Раствор меняется несколько раз в день. У меня ни один человек не сядет есть, не вымыв руки в хлорной воде. За этим следят унтера, и следят всерьез. Кто не вымыл, тот в воспитательных целях получает по мор… то есть обедает последним, из отдельного котелка, и чистит нужники вне очереди.
— Нужники, — повторил Мезенцев с отвращением.
— Вот именно. Идемте, это рядом.
Нужники я тоже показал ему. Ровики за лагерем, крытые, с жердями, и в каждом поверх содержимого лежал белый слой, толстый, как первый снег. Дневальный как раз шел вдоль ровика с ведром и совком, подсыпал свежую.
— Засыпка после каждого посещения. Известь убивает тифозную палочку. Оттуда зараза идет в воду, на руки и в котел. Перекройте этот путь, и эпидемия задохнется. Я его перекрыл. Вот ваши десять пудов, господин статский советник. Они все здесь, в этих ровиках. Можете пересчитать слои.
Один из врачей комиссии, помоложе, наклонился над ровиком и посмотрел с интересом. Мезенцев дернул щекой и открыл книгу на следующей закладке.
— Мыло. Пуд с четвертью. И ланолин, весь запас, до последней банки. Ланолин, милостивый государь, отпускается для мазевых основ. Какие мази вы готовили в таких количествах?
— Никаких. Ланолин шел на руки.
— На чьи руки⁈
Вместо ответа я подозвал проходившего мимо санитара. Тот подошел, вытянулся.
— Покажи руки господину инспектору.
Санитар показал. Кожа на кистях была красная, сухая, в трещинах у ногтей, кое-где до крови. Руки человека, который моет их с мылом и хлоркой тридцать раз на дню, два месяца подряд.
— У фельдшеров то же самое, да и у солдат немногим лучше — мытье рук хлоркой вредно для кожи. Мыло ушло на мытье рук и на стирку белья тифозных, его стирают отдельно и кипятят. А ланолин на то, чтобы эти руки вообще остались руками. Трещина на пальце у санитара, который выносит судна, это ворота для заразы. В обе стороны, заметьте. Дешевле смазывать ланолином, чем потом хоронить.
Мезенцев посмотрел на санитарские ладони долгим взглядом. Что-то в нем чуть сдвинулось, я это заметил по паузе. Тридцать лет назад его наверняка учили, что чистые руки спасают родильниц. Потом он про это уже почти забыл. И вот, напоминание.
— Дальше, — сказал он суше прежнего. — Камфора в масле. Кофеин. Вы истратили полугодовой запас сердечных средств на один батальон. Полугодовой! Чем вы объясните такой расход? Или нижние чины у вас пили кофеин вместо чаю?
— Объясню не я. Кузьма Лукич!
Фельдшер появился из перевязочной, на ходу вытирая руки. Встал перед инспектором как перед генералом, руки по швам.
— Доложи господину инспектору, как мы применяли камфору и кофеин при тифе.
— Слушаюсь. — Кузьма Лукич откашлялся. — Кололи по часам, ваше высокородие. Строго по расписанию, как доктор установил. Тяжелым камфору через каждые четыре часа, днем и ночью. Не дожидаясь, пока пульс упадет. Доктор так объяснил, что сердце при тифе слабнет не вдруг, а исподволь, и подпирать его надо загодя, а не когда уже валится. У меня на каждого записано, во сколько колото и по скольку. Тетрадка в перевязочной, могу представить.
— Представь, — сказал Мезенцев.
Тетрадку принесли. Инспектор листал ее долго. Кривые химическим карандашом, часы, дозы, отметки крестиком, где укол пропущен и почему. Кузьма Лукич вел ее так, как иной аптекарь не ведет кассу.
— При тифе сердечная слабость и есть главный убийца, — сказал я. — Не сама лихорадка, а миокардит и коллапс на третьей неделе. Один мой покойник умер от сердца, это записано в скорбных листах. Остальным сердце удержали. Вот вашим полугодовым запасом и удержали. Я считаю, размен выгодный.
Мезенцев закрыл тетрадь. Помолчал. И зашел с последнего козыря, приберег его напоследок, по всем правилам.
— Хлороформ, — произнес он раздельно, почти с удовольствием. — И эфир. По требованиям вы получили много наркозных средств. При тифозной эпидемии! Тиф, милостивый государь, не оперируют. Его не оперируют нигде в мире. Зачем брюшнотифозному отделению хлороформ в таких количествах? Куда он делся? Продан? Выменян? Или, простите великодушно, выпит?
Врачи за его спиной переглянулись.
— Я им усыплял тех, кого резал, — сказал я. — Пойдемте, покажу кого.
В тифозные землянки Мезенцев входил с заранее приготовленным выражением лица. Человек заранее решил, что увидит смрад, грязь, умирающих на гнилой соломе, и уже приготовил брезгливую складку у рта. Складка пропала на втором шаге.
В землянке было тепло и чисто. Пахло карболкой и немного хлоркой, обычный госпитальный дух. Нары в два яруса, на нарах свежее белье, у каждого больного в головах дощечка с номером и скорбный лист на бечевке. Проходы подметены, у печки дневальный, на печке ведро с кипятком. Больные лежали худые, желтоватые, стриженные наголо, но глаза у них были живые. Выздоравливающие сидели и при появлении начальства встали, кто мог.
Инспектор прошел вдоль нар медленно, совсем не так, как в первый раз. Теперь он смотрел. Останавливался, брал скорбные листы, читал температурные кривые. Кривые были красивые, я сам их люблю. Долгий горб лихорадки, потом ступенчатый спуск, потом ниточка нормальной температуры.
У дальних нар он остановился и обратился к солдату, широкоплечему, с запавшими щеками.
— Как с тобой обращались, братец? Говори прямо, не бойся, я за тем и приехал. Жалобы есть? Чем кормили? Что за уголь вас заставляли есть?
Солдат посмотрел на инспектора. Потом на меня. Потом опять на инспектора, и взгляд у него сделался тяжелый, как у мужика, у которого чужой человек спрашивает, не обижает ли его собственная мать.
— Уголь ели, точно, — сказал он. — Толченый, с водой. Погань на вкус, врать не буду. Зато животом не маялись, у кого нутро горело, тем легчало. А обращались… — Он подумал. — Вадим Александрович от нас неделями не отходил. Ночью встанешь, а