Ночной провожатый - Александр Фрост
— Валерий Тимофеевич.
— Ну?
— Он был не один.
Гурьев отложил ручку.
— Астахов. У тебя есть на это хоть что-нибудь?
Астахов подумал: в багажнике леска, которой не душат. Тетради в подвале, которых нет ни в одной описи. Три насечки на столбе у Северного моста, которые видела Настя за полгода до того, как её машина ушла с моста без единого следа торможения. Слова человека, который уже неделю как лежит в холодильнике у Гринько.
— Нет, — сказал он.
— Тогда иди работай. — Гурьев помолчал. — И слушай. Ты хорошо отработал. Правда хорошо. Но ты за эти восемь суток похудел на человека. Возьми три дня.
— Возьму.
Он не взял.
Шмелёв догнал его на лестнице.
— Мишань.
— Ну?
— Я твой рапорт подписывал как второй сотрудник. — Шмелёв держал руки в карманах и смотрел не на него, а на пролёт. — Там написано: «имея оперативную информацию, полученную в ходе отработки окружения».
— Написано.
— Не было никакой информации. Я всю неделю с тобой сидел. Ты в парк поехал в полночь, один, никому не сказав, и меня не взял. — Шмелёв наконец поднял глаза. — Я не спрашиваю зачем. Я спрашиваю: ты в следующий раз меня возьмёшь?
Астахов молчал ровно столько, сколько было нужно, чтобы стало ясно, что он молчит.
— Ага, — сказал Шмелёв.
Он пошёл вниз, потом остановился на площадке.
— Я подписал, — сказал он, не оборачиваясь. — Один раз. Не приучайся.
В первую субботу ноября Астахов приехал в парк днём.
Реконструкцию у родника остановили: после падения человека в неогороженную траншею подрядчику выкатили предписание, а заодно вылезло, что акт обследования лип подписан комиссией, в которой один человек не имел на это никакого права и, как выяснилось, вообще не значился в клубе, интересы которого якобы представлял. Директор парка ходил серый. Родник в чашу решили пока не брать.
Астахов принёс с собой саженец липы, купленный в питомнике на Волоцком шоссе, и лопату.
В роще было тихо, но это была уже другая тишина — обыкновенная. Из-за деревьев доносился гул с Кедрина. На ветке над тропой сидела ворона и смотрела, как он копает.
Заводь была мутная и мелкая, обычная лужа в корнях. Вода в ней не светилась и ничего в себе не показывала, кроме серого неба и его собственного лица.
Старуха не пришла.
Он посадил липу в трёх шагах от вывернутых корней, притоптал землю, вылил на неё воду из заводи и постоял немного.
— Прости, — сказал он вслух. — Опоздал на два месяца.
Потом он собрался уходить и на обратном пути, у поворота тропы, остановился.
На стволе крайней липы, на высоте человеческого роста, была метка.
Три косые насечки, короткие, одинаковые, сделанные не ножом, а чем-то узким и очень острым. Кора вокруг них не затянулась, срез был белый и свежий.
Астахов достал телефон и сфотографировал.
На снимке была кора.
Только кора.
Вечером он снова спустился в подвал на Тополиной.
Он искал в тетрадях слово «тавро» и нашёл его в четвёртой, за девяносто шестой год, рукой деда:
«Тавро ставят не для нас. Тавро ставят для своих, чтобы знали, что место посчитано и работа сделана. Три насечки — значит, взяли одного. Если увидишь свежее — считай, что где-то рядом только что стало на одного видящего меньше, и не ищи, кто. Ищи, кто следующий.»
Астахов закрыл тетрадь, поднялся, запер дверцу, придвинул стеллаж и вышел из дома.
Было около одиннадцати. Улица спала, где-то топили, пахло дымом.
Он дошёл до калитки, взялся за щеколду и остановился.
На столбе калитки, на высоте человеческого роста, белели три косые насечки.
Совсем свежие. Смола ещё не выступила.