Холодные комнаты - Александр Фрост
Астахов взял.
— И вот что, — сказал Гринько уже у лестницы. — Я не спрашиваю вас, что вы знаете. Я не хочу этого знать, у меня внуки. Но если вам когда-нибудь понадобится, чтобы в заключении стояло честное «механизм не установлен» вместо удобной ерунды — вы приходите.
— Спасибо.
— Не благодарите, — сказал Гринько. — Я это делаю не для вас. Я это делаю, чтобы в бумагах было правдиво. У меня, знаете, других способов быть порядочным человеком за тридцать один год не нашлось.
Глава 10. Живой огонь
Пётр Игнатьевич Волох, восьмидесяти трёх лет, бывший машинист тепловоза, жил в квартире пятьдесят четыре и не собирался никуда переезжать.
— Вы мне тут расселение не сватайте, — сказал он, впуская их. — Мне восемьдесят три. Я тут сорок лет живу, у меня тут окно на восток.
— Мы не по расселению, Пётр Игнатьевич.
— А по чему?
Астахов сел, не снимая куртки.
— Пётр Игнатьевич, вы четырнадцатого ноября были у нотариуса Пахомовой?
Старик сразу подобрался.
— Был.
— Завещание оформляли?
— Оформлял. — Он посмотрел на них поочерёдно. — А что, нельзя?
— Можно. Кому?
— Тамаре, — сказал Волох. — Из социальной. А кому мне ещё? У меня жена в две тысячи девятом, сын в две тысячи шестнадцатом, внуков нет. Я лежал в ноябре с ногой, так она ко мне через день ходила. Через день, понимаете? Не по бумажке, не по графику. Она мне бельё меняла.
Шмелёв кашлянул.
— Пётр Игнатьевич, а идея чья была? Ваша или её?
— Моя, — твёрдо сказал старик.
— Точно?
— Ну... — Он задумался, и это была честная задумчивость человека, который добросовестно вспоминает. — Она мне рассказывала про свою тётку. Что тётка тоже одна была и что квартира чужим досталась бы. Я и подумал.
— Когда рассказывала?
— В ноябре. Как раз когда с ногой лежал.
Астахов встал и прошёлся по комнате.
Квартира была вылизанная, стариковская: скатерть, сервант, календарь с тепловозом, на подоконнике — герань в трёх горшках.
— Пётр Игнатьевич. У вас под порогом ничего не лежит?
Волох посмотрел на него очень внимательно.
— А вы откуда знаете? — спросил он.
— Значит, лежит.
— Лежала, — сказал старик. — Копейка старая. Мне её Зоя Петровна дала лет пятнадцать назад, когда я овдовел. Сказала: положи под порог и не трогай. Я спросил — зачем. Она сказала: дом старый, под ним вода, а тебе теперь одному спать.
— И где она сейчас?
— Да нету, — сказал Волох с досадой. — Я в ноябре как раз половицу менял, там сгнило всё. Мастера вызвал, он вскрыл, всё вымел, новую доску положил. Я потом хватился — где копейка? Он говорит: не было там ничего, мусор один.
Шмелёв записывал.
— Пётр Игнатьевич, а мастер откуда?
— Так Тамара и нашла, — сказал старик. — Я ж не хожу никуда. Она говорит: Пётр Игнатьич, у вас пол проваливается, давайте я мужичка приведу.
В комнате стало очень тихо.
— Вы после этого мёрзнуть не начали? — спросил Астахов.
Волох поёжился, и это движение было машинальным, и он сам его не заметил.
— Так декабрь же, — сказал он. — Все мёрзнут.
В квартире пятьдесят четыре Астахов остался один в ночь на семнадцатое декабря.
Волоха увезли к дальней родне в Ключи — сказали, что в квартире будут менять электрику, старик поворчал и уехал, взяв с них слово не трогать герань.
Шмелёв сидел в машине во дворе, и это была первая уступка Астахова за два месяца, и она далась ему тяжелее, чем он ожидал.
— Мишань, — сказал Шмелёв в рацию около полуночи. — Ты там живой?
— Живой.
— А чего свет не включаешь? Я снизу смотрю — у тебя окно тёмное.
— Так надо.
— Ага, — сказал Шмелёв. — Понял. Не понял, но понял.
Астахов сидел на табурете в коридоре, лицом к порогу.
Перед ним, на газете, лежали три предмета: свеча, коробок спичек и медная деньга из дедовой жестянки.
Он зажёг свечу в двенадцать сорок.
Холод пришёл в час пятнадцать.
Он пришёл так же, как в двадцать седьмой квартире, — не постепенно, а сразу: воздух стал плотный и белый на выдохе, и герань на подоконнике, которую Астахов машинально держал в поле зрения, покрылась по краям листьев мелкой белой каймой.
— Я тебя жду, — сказал Астахов.
Она вышла из кухни.
В этот раз он смотрел на неё дольше и увидел больше: что она не идёт, а как бы оказывается на полшага ближе, когда на неё не смотришь; что за ней по полу тянется тонкая полоса влаги, как от вытертой тряпки; что она босая и что пол под её ступнями белеет.
Она посмотрела на свечу и остановилась.
— Здесь нет откупа, — сказал Астахов. — Я знаю. Его вынули.
Он взял монету и положил её под порог — в щель у новой доски, которую в ноябре положил мастер, приведённый Тамарой Ильиничной.
Девочка не двинулась.
— Бери, — сказал Астахов.
Она наклонила голову набок.
И тогда — Астахов не готов был к этому и потом не смог себе объяснить, зачем сделал именно так, — он задул свечу.
Стало темно и очень холодно.
Он сидел в темноте, чувствуя, как немеют пальцы на руках, и как перестаёт слушаться лицо, и как приходит то самое спокойствие, про которое Гринько говорил «парадоксальное», и от которого хочется снять куртку.
— Я тебя не трону, — сказал он в темноту. — В книге написано «безвредна». Я пришёл не за тобой.
Тишина.
Потом что-то тихо звякнуло у порога — металл о дерево.
И холод отступил.
Астахов чиркнул спичкой. Руки не слушались, и он сломал три штуки, прежде чем справился.
В коридоре никого не было. Под порогом монеты не было тоже.
На стекле в комнате, на подоконнике за геранью, таял маленький отпечаток ладони без узора.
Часы показывали два ноль пять.
— Костя, — сказал он в рацию. — Как там?
— Тихо, — отозвался Шмелёв. — Слушай, у меня печка сдохла. Я реально тут дуба даю.
— Потерпи.