Голод - Алексей Юрьевич Елисеев
Я подошёл к окну и сдвинул край газеты, которой заклеил стекло изнутри. Оставил щель, чтобы видеть двор и не высовываться. Я держал газету двумя пальцами и следил, чтобы бумага не шуршала, потому что в тишине любой шорох звучит, как удар по кастрюле.
Взгляд упал вниз, и тело среагировало раньше мыслей.
Один из заражённых остановился. Он стоял посреди двора, как человек, который забыл, куда шёл. Потом поднял голову, будто его потянуло вверх, и застыл, уставившись в сторону моих окон.
У меня стянуло грудь, как ремнём. Я прижался к занавеске и ушёл в тень. Свет из комнаты мог дать на стекле блик, и я держался так, чтобы этого не случилось. Я видел его через узкий просвет. Он мог увидеть меня через любую ошибку, и за ошибку пришлось бы платить всем.
Секунды тянулись густо. Он постоял, будто ловил след, и я поймал себя на идиотской мысли, что он сейчас вдохнёт и поймёт, где я. Мысль была глупой, но страху всё равно, насколько мысль умная. Страх работает на своём топливе.
Заражённый медленно повернул голову в сторону, сделал несколько шагов и ушёл между машинами. Его силуэт растворился в сером утре, и вместе с ним растворилась часть напряжения, которая держала меня в стойке.
Я выдохнул и понял, что всё это время держал воздух. Сердце било в грудь так, будто я отпахал спарринг. Ладони вспотели, хотя в комнате держался прохладный воздух, и пот сразу начал остывать, оставляя липкое ощущение на коже.
— Хорошо, — прошептал я, и голос дрогнул. — Хорошо. Ты меня не увидел. Ты же, в принципе, уже не видишь. Наверное, почувствовал?
Я сказал это вслух и услышал себя. Это прозвучало как разговор с пустым воздухом, и от этого стало хуже, чем от скрежета внизу. Пустота не отвечает. Пустота не спорит. Пустота просто ждёт, когда ты начнёшь ломаться, и ты ломаешься сам.
Я отошёл от окна и сел на пол, прижавшись спиной к стене. Холод бетона пробрал ткань, упёрся в кожу, заставил вздрогнуть. Я почувствовал, как тело отвыкло от движения. Как мышцы ноют от бездействия и от того, что перестали быть частью жизни.
В прежней жизни у меня было расписание. Тренировки три раза в неделю, иногда четыре. Перчатки. Лапы. Спарринги. Я помнил, как липнет к пальцам бинт, когда пот уже пошёл, как резина на лапах отдаёт в суставы, как в раздевалке кто-то всегда жалуется на плечо и всё равно выходит на раунд. Эти детали держали меня тогда. Они давали мне простую опору. Я делаю, значит живу.
Потом родители исчезли. Телефон вибрировал от звонков, тренер писал коротко и по делу, предлагал встретиться, говорил, что мне надо выйти из квартиры и дышать воздухом, иначе я сожру себя изнутри. Однажды он пришёл к дому и стоял у подъезда, пока я смотрел на него из окна и не находил сил открыть дверь. Я лежал на диване и смотрел в потолок, и потолок казался единственной вещью, которая у меня осталась стабильной.
Тогда снизу шёл шум города. Он тянулся фоном через открытое окно, через щели, через подъезд. Где-то проезжали автобусы, где-то визжали тормоза, кто-то ругался у магазина, дети орали на площадке, и весь этот шум говорил о движении, о чужих делах, о том, что мир занят собой. Я слушал его, как слушают радио в соседней комнате, и думал, что этот фон никогда не кончится.
Я поднялся медленно, заставляя себя встать, как заставляют себя выйти на дорожку, когда голова против. Сжал кулаки, ногти впились в ладони. Встал в стойку, и тело, как ни странно, вспомнило, где должен быть вес, как держать колени, куда спрятать подбородок.
Я попробовал шагнуть, дал корпусом вправо, потом влево, проверил, как работает баланс. Тело сопротивлялось. Ноги ставились тяжело, будто подошвы приклеили к полу. Плечи поднимались выше привычного, защита расползалась. Я поймал это и опустил плечи, заставил шею отпустить напряжение. В воздух пошёл джеб. Потом кросс. Потом ещё один джеб, чтобы вернуть ритм. Кулак резал пустоту, и пустота отвечала отсутствием сопротивления, от которого становилось стыдно.
Дрожь в предплечьях пришла слишком быстро. Кисти слабели, дыхание сбивалось, хотя я работал на месте и даже не ускорялся. Организм напрямую показывал, что он живёт на остатках и держится на упрямстве.
— Отлично, чемпион, — сказал я себе тихо.
Слова прозвучали с попыткой иронии, но ирония не спасала. Она только отмечала, что я ещё умею говорить с собой человеческим голосом.
Я опустил руки и вдохнул глубже. Грудь ходила тяжело. Зато голова стала яснее, и этот эффект я узнавал сразу. Нагрузка вытаскивала меня из вязкой апатии, заставляла мысли выстраиваться в линию.
Мне надо было вспомнить начало. Я искал не драму или неправильную сцену из фильма. Я искал точку, где я пропустил очевидное. Где я решил, что чужая тревога меня не касается. Эти ответы могли пригодиться завтра. Или через неделю. Если я доживу и если у меня останутся силы пользоваться головой, а не только прятаться.
Две недели назад у меня был обычный вечер. Я сидел за компьютером и делал то, что делал всегда. Читал статьи. Спорил в комментариях. Листал страницы, пока глаза не начинали щипать от экрана. Тогда же я переписывался с Лерой. Девушка из интернета, читательский форум, люди там ругались о книгах так, будто решали судьбу мира, и эта истерика казалась безопасной, потому что она не выходила дальше слов.
Я не видел Леру вживую. Мы общались давно, месяцы, может, год. Она умела вытаскивать меня на разговор, даже когда я уходил в молчание. Её сообщения звучали так, будто она говорит рядом, и я забывал, что читаю экран. От этого появлялось странное чувство, что у меня есть человек, который видит меня настоящего, даже если я сам прячусь.
В ту неделю она писала чаще. Слова про книги ушли в сторону, вместо них пришла тревога, и тревога давила в каждую строку.
«Ты видел, что опять связь падала?»
«У нас в городе полдня воняло химией, люди кашляют».
«Ты вообще выходишь из дома?»
Я отвечал привычно. Печатал коротко и отмахивался. С тем тоном, который делает из человека идиота.
«Да нормально».