Голод - Алексей Юрьевич Елисеев
Я попробовал ещё раз, потому что упрямство иногда заменяет человеку здравый смысл. Потом ещё раз, потому что мозг цеплялся за процедуру. Если я набираю номер службы, значит мир работает. Если мир работает, значит это можно остановить. Процедура не сработала. Мир не ответил.
Тогда я начал звонить знакомым. Телефон выдавал гудки, и каждый раз я ждал, что кто-то поднимет трубку и скажет обычное «алло», и этим «алло» вернёт всё на место. Никто не поднимал. У кого-то линия оставалась занята. У кого-то шли гудки, потом звонок обрывался резким сбросом, словно на той стороне боялись услышать чужой голос.
В голове всплыла мысль, идиотская и детская. Это розыгрыш. Массовый психоз. Сейчас кто-то выйдет из-за угла, хлопнет в ладоши и скажет «Снято!»
Глава 5
Тишина оставалась глухой. Она стояла в квартире плотной стеной и не давала продохнуть, словно каждый звук в ней вяз и гас ещё до того, как успевал родиться.
Я вернулся к компьютеру. Экран встретил белым светом и рябью новостной ленты. Я открыл портал и уставился в заголовки, которые ползли вниз быстрее, чем я успевал удержать их смысл. «Массовые нападения». «Неизвестная инфекция». «Потеря контроля». «Рекомендации оставаться дома». Строки выглядели так, будто их писали для людей, у которых внутри есть готовая инструкция и большой погреб запасов. Люди, которые читают, выбирают действие, собираются и действуют. У меня внутри инструкции не оказалось. Я сидел в комнате, прятался, ждал и держался за надежду из одной привычки, потому что другой опоры в первые дни не нашлось.
Я листал дальше, пока не наткнулся на сухую памятку. Её писал человек, который уже видел заражённых и не пытался впечатлить читателя. Он оставил короткие фразы и жёсткие правила, как оставляют пометки на стене перед тем, как уходить и закрывать дверь.
«Заражение происходит выборочно. Время до “срыва” около получаса, иногда быстрее. Заражённые сильнее среднего человека. Двигаются медленно, но держат нагрузку долго. Боли почти не чувствуют. Убивать в голову. Держать дистанцию. Не подпускать близко».
Я прочитал это дважды. В первый раз слова прошли по касательной. Во второй раз некоторые фразы зацепились и остались внутри, как занозы. Потом начались цифры, сводки, проценты, графики. Глаза смотрели, мозг сопротивлялся, и знаки поплыли, будто их печатали на воде. Из всей статистики я вынес одно. Я здесь один. Один в квартире. Один в доме, где звук от подвала добирается до потолка. Один в городе, который разваливается на куски и делает вид, что всё ещё умеет жить по расписанию.
В мессенджере всплыло сообщение от Леры. «Ты живой?»
Я ответил почти сразу, потому что тянуть не смог. «Да. Ты?»
Её ответ пришёл короткими кусками, как будто она печатала, оглядываясь и боясь поднять взгляд от экрана. «Я в общаге. У нас на этаже уже… Артём, я боюсь».
Я набрал её номер. Сначала гудки шли нормально, потом стали рваться, потом повисла тишина, в которой телефон ничего не обещал. Я набрал ещё раз. Пальцы соскальзывали по экрану, и в этом было что-то унизительное. Будто я давлю на кнопки, а мир уже решил, что отвечать мне больше некому. Через пару попыток связь исчезла окончательно, и экран показал пустую полоску сети.
Я остался один, и тишина вернулась на своё место, как хозяин, который вышел на минуту и снова вошёл.
До сих пор я не знаю, жива ли Лера. Я знаю другое. Мой разум возвращается к её последнему сообщению, когда квартира слишком затихает, когда любой шорох поднимает плечи и заставляет слушать воздух, когда одиночество становится физическим и давит на грудь, будто на тебя навалили чужой шкаф.
Так началась моя жизнь в четырёх стенах. Я прожил так две недели и держался на расписании, которое выдумал себе сам, потому что пустое время разъедало голову быстрее голода.
Я заклеил окна газетами. Свет изнутри мог привлечь внимание, и я не хотел проверять, кто на него придёт. Лампы я почти не включал. Я перешёл на свечи и считал их, как считают батарейки и воду, поштучно, с внутренней злостью на себя за то, что раньше эти мелочи вообще не замечал. Я ставил свечу ближе к стене, прикрывал её ладонью, чтобы огонёк не отражался в стекле, и ловил себя на том, что делаю это автоматически, как будто научился жить в этой новой квартире, где правила диктует улица.
В первые дни я съел все макароны. Я хотел нормальности. Хотел хоть раз открыть пачку, насыпать в кастрюлю, дождаться, пока вода закипит, и почувствовать, что я всё ещё могу делать простые вещи из старой жизни. Я пил сладкую воду, потому что организму нужен был хоть какой-то вкус, хоть какая-то награда за то, что я продолжаю двигаться, дышать и считать минуты.
Потом сладкое закончилось. Закончились мелкие радости, закончились привычные продукты, закончилась возможность отвлекаться. Остались тушёнка, вода и постоянный хруст внизу. Этот звук не прекращался полностью, он то притихал, то поднимался снова, и я привык к нему так же, как привыкают к шуму вентиляции или к чужим шагам за стеной, только здесь каждый шорох звучал угрозой.
Сейчас, через две недели, я снова стоял у окна и снова считал. Я делал это механически, потому что цифры давали иллюзию контроля. Сколько еды. Сколько воды. Сколько дней я смогу оттянуть решение.
На столе лежали банки тушёнки. Я пересчитал их пальцами, касаясь холодного металла, будто от этого зависела точность. Девять.
Одна банка в день давала девять дней. Полбанки растягивали срок, но оставляли в желудке пустоту. Пустота не просто болела. Она лезла в мысли, делала тебя злым, и от этой злости хотелось ломать мебель, лишь бы занять руки.
Под шкафом снова шевельнулось. Мышь.
Она знала мой ритм. Она слышала, когда я встаю, когда подхожу к столу, когда сажусь за компьютер. Она выходила ровно в те моменты, когда я отворачивался, и исчезала, когда я начинал смотреть в одну точку слишком внимательно.
Я присел на корточки и заглянул в тень под шкафом. Ловушка стояла там же. Крошки лежали на месте. Кастрюля держалась в ожидании. Мышь не выходила. Она сидела где-то глубже, в узком чёрном пространстве, и ждала, когда я отвернусь.
— Давай, — прошептал я и услышал, как сухо звучит мой голос в пустой комнате. —