Двадцать пятое мая - Александр Фрост
В сентябре четырнадцатого рассчитался.
В октябре четырнадцатого внёс в новое товарищество двадцать тысяч.
— Откуда деньги? — спросил Ярцев.
— Продал дом жены в Богородске, — сказал Морозов. — Шесть тысяч. Занял у купца, первого учредителя, четырнадцать под вексель.
— То есть он в деле не хозяин, а исполнитель.
— Он в деле голова, — сказал Морозов. — Купец дал деньги и имя. Поверенный дал устав. А придумал это Вершинин.
— Отчего вы так решили?
— Оттого, что купцу шестьдесят два года и он торгует резиной двадцать лет, — сказал Морозов. — Такие люди не выдумывают в октябре четырнадцатого товарищество с названием «Русский каучук». Такое выдумывает человек помоложе, злее и без состояния.
Проверять Вершинина Морозов начал с почерка — и с почерка же всё и вышло.
Он взял через полковника Ярцева образцы: прошения в интендантство, подписанные Вершининым, и его же деловые письма.
Почерк был быстрый, мелкий, наклонный.
С печатными буквами записки он не имел ничего общего, и всякий эксперт сказал бы, что писали разные люди.
Но Морозов искал не почерк.
Он искал ошибки.
Он просидел над семнадцатью письмами Вершинина три вечера и выписал всё, что тот писал неправильно.
Ошибок было немного, и почти все — в ятях: человек с двумя классами городского училища писал ять там, где следовало, в трёх случаях из четырёх, а в четвёртом ошибался.
И была одна особенность, повторявшаяся в семнадцати письмах восемь раз.
Вершинин писал слово «часъ» через «щ» — «щасъ» — всякий раз, когда торопился.
Морозов положил рядом записку.
«Жиды и нѣмцы, вашъ часъ пришёлъ».
«Часъ» был написан правильно.
Он посидел над этим полчаса и понял, что это ничего не доказывает: человек, выводивший печатные буквы медленно и старательно, как раз и не ошибётся там, где ошибается на бегу.
И тогда он зашёл с другой стороны.
Он взял письмо и стал считать не буквы, а слова.
«Жиды и нѣмцы, вашъ часъ пришёлъ. Готовься, Функъ».
Восемь слов.
И в этих восьми словах фамилия адресата стояла в конце — после угрозы, отдельно, как подпись наоборот.
За два года он прочёл, по грубому счёту, сотни две анонимных писем, а за последние месяцы — ещё полтораста в следственной части.
Люди, пишущие анонимную угрозу, ставят имя адресата в начале: «Господину такому-то. Знай, что...» Это выходит само собой — человек начинает с того, к кому обращается.
А тот, кто ставит имя в конце, обращается не к адресату.
Он обращается к тому, кто прочтёт письмо после.
— Роберт Иванович, — сказал Морозов, вызвав Штальберга в тот же вечер. — Кому Егор Егорович показал это письмо?
Штальберг заморгал.
— Мне.
— А кроме вас?
— Не знаю... — Он подумал. — Он в тот день был в интендантстве.
Морозов очень медленно положил перо.
— Двадцать шестого?
— Двадцать шестого утром, — сказал Штальберг. — У нас была назначена сдача образцов. Он поехал.
— И взял письмо с собой?
— Взял, — сказал Штальберг. — Он был возмущён. Он мне сказал: покажу, пусть знают, что тут делается.
Дальше всё сошлось за четыре дня.
Егор Егорович Функ, получив двадцать шестого мая утром анонимную угрозу, поехал с ней в окружное интендантское управление — не жаловаться, а показать, потому что был возмущён и потому что полагал, что это возмутит и прочих.
Он показал её в приёмной при чиновниках.
И в той же приёмной, дожидаясь по своему делу, сидел Вершинин Пётр Кузьмич.
Свидетелей этому нашлось двое: писарь интендантского управления и подрядчик, ждавший там же.
Оба показали одно: господин Функ был взволнован, показывал письмо и говорил громко; и что при этом присутствовал господин Вершинин, который письмо прочёл и вернул со словами, что это безобразие.
— Стало быть, письмо писал он, — сказал Ярцев, выслушав.
— Писал не он, — сказал Морозов. — Почерк не его, и это установит всякий эксперт. Я полагаю, писал кто-нибудь из конторских служителей под его диктовку, а то и просто за рубль.
— Тогда что вы мне доказываете?
— Что оно отправлено из его конторы, — сказал Морозов. — И вот это, Николай Аполлонович, меняет всё дело.
Он выложил на стол план квартала.
— Ящик на углу Мясницкой и Милютинского. Контора товарищества — в Милютинском, дом одиннадцать, в ста двадцати шагах. Человек пришёл оттуда и туда же вернулся.
— Свидетель — старик из чайной.
— Свидетель никудышный, — согласился Морозов. — Один, приметы никакие, показание по памяти через месяц. В суде он не устоит. Но он не один: у меня есть ещё три обстоятельства, и все три сходятся в одну точку.
Он перечислил.
Бумага записки — писчая третьего сорта, восьмушка, обрезанная ножницами; такую же, обрезанную тем же способом, нашли при обыске в конторе товарищества.
Чернила — фиолетовые анилиновые, из тех, что стояли там в чернильницах.
И третье: из полутораста анонимных писем, прошедших через следственную часть, ни одно не было послано почтой. Подбрасывали, писали мелом на дверях, кричали в лицо.
Почтой не посылал никто.
— Отчего?
— Оттого, что почта — это медленно, — сказал Морозов. — Тому, кто хочет напугать, нужно сегодня. А тому, кто хочет, чтобы письмо получили в определённый день, нужна почта.
Он положил ладонь на конверт.
— Николай Аполлонович, вот что я вам предъявляю. Письмо опущено двадцать пятого, за сутки. Оно составлено так, что фамилия стоит в конце — то есть написано не для того, кто его получит, а для тех, кому он его покажет. И человек, его пославший, пришёл из конторы того, кто через два дня перебил у покойного подряд.
— То есть он не воспользовался погромом.
— Он приготовился к нему за сутки, — сказал Морозов. — И приготовился так, чтобы Функ сам, своими ногами, отнёс своё имя туда, где его услышат.
Прежде ареста Морозов доложил Ярцеву всё положение целиком, и доложил с той оговоркой, которую в этом деле обязан был сделать.
— Николай Аполлонович. Я вам обязан сказать, чего мне не хватает.
— Говорите.
— Мне не хватает того, что связывает Вершинина с самим убийством, — сказал Морозов. — Всё, что у меня есть, доказывает подготовку и выгоду. Ни одно из этих доказательств не показывает, что он велел убить.
— Стало быть, он не велел?
—