За кого некому спросить - Александр Фрост
А в двух дворах Морозов увидел то, ради чего, вероятно, и ездил.
В одном мальчик тринадцати лет спал в хлеву.
Во втором девочка четырнадцати лет, из-под Ковно, при виде вошедшего чиновника встала и заплакала, ничего не говоря, — и на все вопросы, которые Морозов ей задавал наедине, отвечала «хорошо», глядя мимо.
Он записал оба двора отдельно и по возвращении передал их нижегородскому губернатору особой запиской, и по обоим было назначено дознание.
Чем оно кончилось, он так и не узнал.
Морозов разговаривал с каждым.
Он спрашивал одно: хочешь ли ты домой, к матери.
Из двадцати одного семеро сказали: да.
Одиннадцать не ответили ничего.
А трое сказали: нет.
Одна из этих троих — та самая Станислава Каминская, одиннадцати лет, из-за которой всё и началось, — сказала это, глядя в пол, и после прибавила:
— Тут кормят.
Троих Морозов не нашёл.
По книге Верещагиной они значились отданными в деревню Ивашково; в Ивашкове их не оказалось, а хозяин, взявший их, в ноябре умер, и семья разошлась.
Розыск этих троих Морозов передал нижегородскому губернскому жандармскому управлению и уряднику, и ответ пришёл в феврале: двое найдены у родни покойного в соседнем уезде, третий — мальчик двенадцати лет — ушёл в ноябре и с тех пор не найден.
Дело он сдал в феврале.
Верещагиной предъявили: подлог документов, присвоение звания уполномоченной комитета и корыстное посредничество при устройстве малолетних.
Обвинительное заключение Морозов писал шесть дней и переписывал трижды, потому что впервые за три года не мог решить, каким тоном его писать.
Он остановился на самом сухом, какой сумел, и вписал в него обе цифры: и двадцать два умерших от кори в манеже, и пятнадцать рублей за девочку.
Без выводов. Рядом.
Обвинения в похищении не предъявили: ни одна из сорока одной матери не показала, что ребёнка взяли без её согласия.
Суд состоялся в мае и приговорил её к тюремному заключению на полтора года.
Морозов был на нём свидетелем и слушал защитительную речь.
Защитник говорил хорошо и говорил ровно то, что говорила сама подсудимая: о кори в манеже, о том, что все дети живы, о том, что в военное время сословие благотворителей делает, что может, и не всегда успевает записывать.
И присяжные — Морозов видел это по лицам — были с ним отчасти согласны.
Приговор вышел мягкий, и Морозов, выходя из суда, поймал себя на том, что не может решить, справедлив ли он.
Из двадцати одного найденного ребёнка в Москву вернули семерых — тех, кто сказал «да», — и вернули за счёт комитета, по особому ходатайству, которое писал Морозов и подписывал Пересветов.
Стася Каминская осталась в Арзамасском уезде.
Морозов сказал об этом её матери сам, в феврале, приехав к ней в общежитие.
Он ехал туда и всю дорогу думал, как это сказать, и не придумал.
За три года он сообщал такое одиннадцать раз, и всякий раз это было одно и то же: человек умер, и надо сказать. Здесь было иначе.
Здесь ребёнок был жив, здоров и не желал возвращаться, и Морозов не знал ни одной формулы, которой это говорят.
Он рассказал всё: где дочь, у кого, в каких условиях, что здорова и что работает.
И сказал последнее.
Ядвига Юзефовна выслушала, глядя ему в лицо.
— Она сказала «нет»? — переспросила она.
— Она сказала «тут кормят».
Женщина закрыла лицо руками и просидела так минуты две.
— Пан, — сказала она наконец. — А можно я к ней поеду?
— Можно, — сказал Морозов. — И нужно. Я вам выправлю бумагу на проезд, это по беженской части полагается.
— А там что?
— А там как решите, — сказал он. — Вы её мать. Захотите забрать — заберёте: она не в приюте и не под опекой, никаких прав у этих людей на неё нет. Захотите оставить у них до конца войны — оставите.
Ядвига Каминская уехала в Арзамас в марте.
Морозов после узнал от неё через комитет, что она осталась там же: нанялась в соседнее село и живёт в четырёх верстах от дочери.
Отдельным производством, по настоянию Морозова, пошла записка — четвёртая за два года, которую он писал не по делу, а по порядку вещей.
В ней излагалось: что при устройстве детей-беженцев в семьи и заведения не ведётся ни обязательной записи адреса, ни последующего надзора; что согласие родителей берётся устно и у лиц, часто не понимающих по-русски; что удостоверения уполномоченных комитетов выдаются без проверки и на бланках, лежащих в общем доступе.
И четыре предложения, из которых первое было такое: устройство ребёнка при живых родителях допускать не иначе как с письменным согласием, прочитанным ему на понятном языке, и с обязательной записью адреса в двух книгах.
Пересветов подписал, крякнув.
— Толку не будет, — сказал он по обыкновению.
— Знаю.
— Александр Петрович, вы за два года у меня написали четыре таких записки. Одеяла, вокзальный разряд, торги и вот эта. И ни по одной вам не ответили.
— По одеялам ответили, — сказал Морозов. — В феврале пятнадцатого разослали распоряжение.
— Без ссылки на вас.
— Мне ссылка не нужна, — сказал Морозов. — Мне нужны одеяла.
Двум девочкам, отданным самарской беженкой, Морозов написал сам — верней, написал их хозяевам в Ардатовский уезд и вложил письмо для матери.
Ответ пришёл в апреле.
Обе были живы, обе в одной деревне, в двух дворах через улицу. Старшей четырнадцать, младшей одиннадцать.
Хозяин старшей писал коряво и с достоинством: девка при них третий год будет как своя, а ежели мать желает — пущай приезжает, никто не держит.
Морозов переслал это письмо в Самару.
Ответа он не получил и после, через комитет, узнал только, что означенная в мае выбыла из Самары неизвестно куда.
Он записал это в дело последней строкой и не стал ничего дописывать.
А известие о сестре пришло в марте, и пришло не оттуда, откуда он ждал.
Все три месяца Морозов писал по единственному следу, который у него был: Гродно, двадцатое июля, эшелон на Барановичи.
Он написал в четырнадцать мест.
Ответы приходили одинаковые: сведений не имеется.
И в марте пришёл пятнадцатый — из Минского отделения Всероссийского земского союза, куда он написал последним и