Сорок одно, не установлено - Александр Фрост
Начальник отделения прочёл, посмотрел поверх очков и сказал:
— Пенза.
— Пенза.
— Александр Петрович, в апреле вы ездили в Тверскую, в мае в Тверскую же вторично, а нынче Пенза.
— Так точно.
Пересветов помолчал.
— Даю командировку, — сказал он. — На восемь дней. И, поскольку мы с вами четвёртый год играем в эту игру, я вам скажу прямо: дело ваше пензенское я прочёл и вижу, что оно на две копейки.
— Оно на две копейки, — согласился Морозов.
— И вы всё равно поедете.
— Поеду.
— Тогда возьмите на две копейки больше, — сказал начальник отделения и придвинул к себе бумагу. — Я вам выпишу не восемь дней, а двенадцать. Восемь на дело, четыре на прочее.
Морозов посмотрел на него.
— Аркадий Ильич.
— Не благодарите, — сказал Пересветов. — Я это делаю не для вас. Я это делаю оттого, что мне пятьдесят семь лет и я в прошлом году схоронил брата, которого не видал одиннадцать лет. — Он расписался и промокнул. — Двенадцать дней. Езжайте.
Прежде отъезда он написал два письма.
Первое — в Тюмень, Свищову: спрашивал о здоровье хозяина и просил ответить в Москву.
Второе — в Петроград, Штейну.
Он писал его час и написал не о деле.
Он спрашивал у старого прозектора, бывает ли, чтобы человека, которого знали двадцать лет, не узнали в лицо через четыре года.
Ответ пришёл в сентябре, на четвертушке, знакомым сердитым почерком:
«Морозовъ.
Бываетъ, и чаще, чѣмъ Вы думаете.
Лицо человѣка мѣняется не отъ лѣтъ, а отъ обстоятельствъ. Я видалъ людей, которыхъ послѣ полугода въ тюрьмѣ не узнавали жёны.
Прибавьте къ сему: старость смотрящаго, дурное зрѣніе, ожиданіе видѣть другое.
Человѣкъ узнаётъ не лицо, а привычное. Ежели Вы явитесь въ иномъ платьѣ, съ инымъ голосомъ и въ иномъ мѣстѣ — васъ не узнаетъ и родная мать.
Что до Вашего второго вопроса, котораго Вы не задали, но который читается между строкъ, — я на него отвѣчать не стану, какъ не отвѣтилъ въ прошломъ году.
Ш.»
Выехал он двадцать четвёртого июля.
Дорога от Москвы до Пензы заняла тридцать два часа вместо суток — поезд трижды стоял на разъездах, пропуская воинские эшелоны, — и Морозов провёл эти тридцать два часа так, как проводил всякую долгую дорогу за четыре года: смотрел и слушал.
Лето шестнадцатого года шло тяжело.
В вагоне говорили о хлебе, о том, что в губерниях вводят твёрдые цены и что мужики оттого хлеб придерживают; о сахаре, которого нет; о том, что берут уже сорокалетних; и о Брусиловском наступлении, о котором писали в газетах с июня и которое к июлю выдохлось.
И ещё об одном, что Морозов услышал впервые в поезде, а после слышал везде.
О том, что в верхах измена.
Говорили это не шёпотом и не с оглядкой, а громко, в вагоне третьего класса, при чужих: что генералы продают, что министров ставит немка, что снаряды не подвозят нарочно.
Морозов слушал и молчал.
Он знал, к чему это идёт и когда. Он помнил, что через восемь месяцев в Петрограде начнётся то, что переменит всё, и что до этого остаётся ровно столько, сколько остаётся.
И, слушая мужиков в вагоне, он в первый раз за четыре года подумал не о том, что не может ничего сделать.
Он подумал, что через восемь месяцев ему придётся решать, на чьей он стороне.
В Пензу он приехал двадцать пятого вечером.
Город был губернский, тысяч на восемьдесят душ, и в июле шестнадцатого года в нём было то же, что везде: очереди у лавок, лазареты в гимназиях, беженцы.
Беженцев в Пензенской губернии к тому времени числилось около семидесяти тысяч.
Морозов, приехав, первым делом зашёл в переселенческое управление — не за сведениями, они у него были, а чтобы посмотреть, как это устроено здесь.
Устроено было лучше, чем в Москве.
Здесь беженцев не сваливали в манеж: губерния сельская, и расселяли их по деревням, по волостям, под расписку домохозяев.
И списки велись в двух местах, а не в одиннадцати.
Морозов посмотрел эти книги и записал себе — не для дела, а по привычке, — что при том же беспорядке в стране разница между губерниями выходит вчетверо: в Москве человек терялся навсегда, а здесь его можно было найти за час.
Дело о перекупщике он сделал за полтора дня — и, к некоторому своему удивлению, сделал успешно: человек нашёлся, был опрошен, показал на двоих, и Морозов отправил в Москву телеграмму с двумя фамилиями.
Дело о перекупщике, впрочем, стоит договорить, потому что из него вышло больше, чем Морозов рассчитывал.
Человек, на которого показали в Москве, оказался не перекупщиком, а содержателем ссудной кассы — и содержателем законным, с патентом, восьмой год.
Краденое он брал, но брал неохотно и мало.
А главное его занятие, как выяснилось за полтора дня, было иное: он ссужал деньги беженцам под залог того единственного, что у них оставалось.
Под швейные машины. Под обручальные кольца. Под иконы.
Под пятнадцать процентов в месяц.
Морозов посмотрел его залоговую книгу — двести сорок записей за год — и переписал из неё в свою книжку двенадцать строк.
Он передал их после пензенскому полицмейстеру вместе с показанием, и что из этого вышло, не узнал никогда.
А в свою тетрадь записал одну строку:
«Всякое общее бѣдствіе кормитъ отдѣльный промыселъ. Въ 1914 — подложныя отсрочки. Въ 1915 — дѣти. Въ 1916 — заклады».
Двадцать седьмого утром он нанял лошадей и выехал в Чембар.
Восемьдесят вёрст по июльской дороге заняли день с ночёвкой.
Чембар оказался уездным городом тысяч на пять душ: две церкви, ряды, присутственные места, пыль.
Морозов явился в полицейское управление, представился и попросил сведений о беженцах, водворённых в уезде.
Сведения ему дали через час.
Их было на весь уезд четыреста двенадцать душ, расселённых по двадцати трём сёлам.
В Свищёвке значилось девять.
И среди девяти — Ерёмина Прасковья Петрова, сорока девяти лет, вдова, при крестьянине Аверьянове, работающая по найму.
— Далеко? — спросил Морозов.
— Двадцать две версты, — сказал помощник исправника. — К вечеру доедете.
Прежде выезда он зашёл в чембарскую почтовую контору и справился о письмах.
Он спросил, не приходили ли на имя Ерёминой Прасковьи Петровой письма из Москвы, и получил ответ, которого ждал: на имя водворённых беженцев писем