Хирург из будущего. Том 1 - Павел Ремизов
— Сетки сплетут. Найдите мне бабу, которая сетку не сплетёт.
Часа через полтора, когда спины перестали разгибаться у всех, открылся наконец пол, крашенный когда-то охрой, а теперь серый до древесины. И вот тут пошли находки.
Первым Петрович вытянул из-под шкафа плоский ящик красного дерева с медной пластинкой на крышке. Замочек отскочил сам, едва я его тронул.
Внутри, в гнёздах вишнёвого бархата, вылинявшего до розового, лежал набор: ампутационный нож с костяной ручкой, длинный и тяжёлый; пила с крупным разводом; крючки; ложка Фолькмана. Двух предметов не хватало, прочим вреда не сделалось: сталь потемнела, кое-где села рыжина, только лезвия были целы.
Нож я взял в руку прежде, чем подумал.
Баланс у него оказался такой, какого я в этой жизни не держал: центр тяжести ушёл к самой рукояти, и в ладони нож лежал покойно, как хорошая ложка. Немцы делали. Или наши, да по немецкой выучке. Пробовать кромку при людях было незачем, однако ногтем я по ней всё-таки провёл. Кто его сюда сунул и почему не забрал?
— Резали таким? — спросил я.
— Такими и резали. — Петрович глядел на ящик без всякого умиления, как смотрят на старую упряжь. — Только он не для нас с вами. Им бедро берут, в один мах, с оттяжкой. Кто нынче так умеет?
Кто умеет? Да никто, и слава богу... Век этих ножей кончился вместе с той хирургией, где всё решала одна скорость: покуда больной терпит боль, успей отнять.
Ящик я велел отнести в кабинет и вымыть. Полки для него найдутся.
За ним пошли склянки — целый ящик из-под макарон: пузатые, тёмного стекла, с притёртыми пробками под сургучом, с ярлыками, писанными от руки в завитушках. Латынь выцвела до рыжины и читалась через слово, порошки внутри слежались в камень.
— Не нюхайте, — сказал я, и Валя, уже поднёсшая одну к лицу, отдёрнула руки, как от горячего.
Я разбирал их сам, у окна в коридоре. Что тут вообще может быть живого через семьдесят лет? Магнезия. Сода... Потом пошло серьёзнее: две склянки сулемы, полные больше чем наполовину. Её в девятьсот десятом лили на руки и в раны, ею же морили клопов, она же сводила в могилу, если её путали с солью.
— Это куда? — спросила Нюра, протянув ладонь.
— Никуда. Это я сам.
Я закопал их вечером за дровяником, разбив стекло на дне ямы, и никому не сказал где. Не хватало, чтобы какая-нибудь бабка нашла банку с красивым порошком...
Митька Лапшин прибился к нам в обед: там, где взрослые ломают, деревенский мальчишка заводится сам собой. Прогнать его было можно, а нужно ли? В сентябре мать принесла его ко мне сухого и серого, я отпаивал его солью с сахаром двое суток — а нынче этот же ребёнок волок ведро вдвое тяжелее себя и обижался, что не дают ещё больше.
Вывеску нашли последней, у самой дальней стены, за штабелем горбыля.
Сделали её из кровельного железа на деревянной подложке, в рост человека, тёмно-зелёную, с облупившимися до ржавчины буквами. Тащили вдвоём с Петровичем, в дверь развернули с трудом. Поставили в коридоре к стене, отёрли ладонями пыль, и все, кто был, замолчали разом, потому что читалось всё:
ВОЛЧЕБРОДСКАЯ ЗЕМСКАЯ ЛЕЧЕБНИЦА
И ниже, помельче: «Пріёмъ ежедневно, кромѣ праздниковъ, съ 9 час.»
Дед Гриша подошёл, наклонился к самым буквам, потом снял шапку — ухо освободить, будто вывеска собиралась ему сказать своё.
— А? Она, — сказал он. — Она у крыльца висела, на двух крюках. Я под ней сидел, меня мамка сюда с глазом водила, мне годов пять было. Тут доктор был. Худой такой, в очках, борода клинушком. Вершинин. Не то Дмитрий, не то Митрофан... А? Нет, я так, к слову.
— И долго он тут?
— Долго. Всю германскую, и после ещё. Потом уехал куда-то, а куда — не скажу. — Дед Гриша надел шапку. — Он мне тогда бельмо солью присыпал, до сих пор вижу.
Клавдия Матвеевна велела вывеску вынести на двор. Я запретил, хотя и сам не знал, куда её девать. Сообразил только к вечеру: поставили в коридоре у приёмного покоя, ржавчиной к стене. Пусть стоит.
К четырём комната опустела. Нюра с Валей вымыли пол в три воды, после чего он оказался местами гнилым насквозь: под окном доска треснула у меня под каблуком. Ну и ладно, доски найдутся.
Мы меряли вдвоём с Петровичем, рулеткой, которую он принёс из мастерской. Колонна встанет у глухой стены, стол — от неё в двух с половиной метрах, пульт уйдёт за угол, в чулан, чтобы между мной и трубкой была кирпичная кладка. Дверь нужна новая, плотная, и обить её изнутри. Чем обивают? Свинцом, просвинцованной резиной? И где её брать в феврале?.. Спрошу у областного рентгенолога, когда приедет смотреть.
Места хватало с запасом.
— Ну вот, — сказал Петрович, сматывая рулетку. — Пустая комната. Полгода я вам говорил, что тут ничего нет, а вы всё лезли.
— Пустая комната, Пётр Северьянович, — согласился я, — это и есть самое дорогое, что в больнице бывает.
Обшивку мы содрали на другой день.
Шла она по кирпичу от пола до подоконника, тёсом в четверть по брускам: подрядчик так отбивал от кирпича сырость. Мне она была ни к чему: рентгенолог, чего доброго, велит показать стену голой, да и гниль за семьдесят лет непременно завелась. Петрович поддел гвоздодёром вторую доску от угла, она пошла со стоном, и прямо мне под ноги вывалилось из щели что-то плоское, серое от пыли.
Свёрток. Клеёнка, потемневшая до черноты, перехваченная крест-накрест бечёвкой.
— Деньги, что ли? — сказал Петрович без всякого любопытства. — В семнадцатом тут много чего попрятали.
Прятали, да. Только кто станет прятать деньги в докторской кладовой?
Бечёвка рассыпалась под пальцами сама. Внутри лежала общая тетрадь в чёрном коленкоре, разбухшая от закладок и совершенно сухая: за столько лет к ней не добралась ни одна капля.
Развернуть её при людях я почему-то не смог. Чего испугался-то?.. Сунул за пазуху и вернулся к доскам. Весь остаток дня, пока мы выносили труху да мыли пол по второму разу, она лежала у меня под халатом тёплая, как грелка.
Я сел за неё ночью, после обхода, под новой лампой. Вот где белый свет пригодился: чернила выцвели до бурого, почерк мелкий, с росчерками да с ятями, при керосинке я бы такое разбирал