Сорок одно, не установлено - Александр Фрост
А послѣ подумала — можетъ, и къ лучшему, что не ты: онъ грустный какой-то».
Морозов прочёл это и убрал письмо в тетрадь.
Август и сентябрь прошли в работе.
За два месяца через стол прошло девятнадцать производств, и Морозов, подводя в октябре итог, отметил, что впервые за четыре года не помнит из них ни одного.
Он объяснил себе, отчего.
Оттого, что все девятнадцать были одинаковы: спекуляция мукой, спекуляция сахаром, кража из вагона, кража из лавки, драка в очереди.
Город третий год воевал и второй год голодал, и преступление в нём сделалось таким же однообразным, как погода.
Дел было столько же, сколько всегда, и все они были того же разряда, что и год назад: спекуляция, кражи, подложные документы, дезертиры.
Прибавилось одно: с осени шестнадцатого года в Москве стали чаще бить.
Не громить, как в мае пятнадцатого, а бить: в очередях, в трамваях, в лавках. Люди стояли за хлебом с четырёх утра, и всякая очередь к восьми часам делалась готовой ко всему.
Морозов вёл за сентябрь три дела о драках в очередях, из которых одно — со смертельным исходом.
И записал в тетради, в конце сентября, одну строчку:
«Городъ дозрѣлъ. Осталось пять мѣсяцевъ».
В октябре в отделении случилось то, чего Морозов ждал второй год.
Бекетова вызвали в воинское присутствие.
С осени шестнадцатого года стали брать тех, кого прежде не трогали: сроки призыва расширили, отсрочки пересматривали, и чиновники, до сих пор освобождённые по должности, стали получать повестки.
Аполлинарий Львович вернулся из присутствия и сказал спокойно:
— Признан годным. Отсрочка до января по ходатайству отделения.
— Аркадий Ильич будет хлопотать.
— Будет, — сказал Бекетов. — И, вероятно, выхлопочет ещё полгода. А после возьмут.
Он снял пенсне.
— Александр Петрович, я вам скажу одну вещь. Я в четырнадцатом году трижды просился сам, и вы меня трижды удержали. Тогда я на вас, признаться, обижался.
— А теперь?
— А теперь благодарю, — сказал он. — Я за эти два года сделал больше, чем сделал бы во взводе запасных. И, что важнее, я эти два года понимал, зачем.
Телеграмма пришла двадцать второго октября.
Её принесли в отделение к вечеру; Морозов расписался и вскрыл.
«ТЮМЕНЬ 21 ОКТЯБРЯ. МОСКВА СЫСКНОЕ ОТДѢЛЕНІЕ МОРОЗОВУ.
ХОЗЯИНЪ СКОНЧАЛСЯ 20 ОКТЯБРЯ. ПРІѢЗЖАЙТЕ НЕМЕДЛЕННО. СВИЩОВЪ».
Морозов прочёл это дважды и посидел с телеграммой в руке.
Он ждал этого известия с марта — с того письма, где Свищов приписал: «самъ онъ съ марта не встаётъ, Кранцъ говоритъ — сердце».
И всё-таки, прочитав, обнаружил, что не готов.
Человек, проживший восемьдесят два года и трижды начинавший тело заново, умер в собственной постели в сибирской усадьбе, в двадцати верстах от станции, на третий год мировой войны.
Морозов взял вторую телеграмму, лежавшую под первой, — принесли обе разом.
Вторая была из того же Тюмени и от другого лица.
«МОСКВА СЫСКНОЕ МОРОЗОВУ. ПО ДѢЛУ О СМЕРТИ ИЗВѢСТНАГО ВАМЪ ЛИЦА ИМѢЮТСЯ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ТРЕБУЮЩІЯ ПРОВѢРКИ. ПРІѢЗЖАЙТЕ. СВѢШНИКОВЪ».
Морозов положил обе телеграммы рядом.
Первая звала его как наследника.
Вторая — как сыщика.
Он пошёл к Пересветову в тот же вечер.
— Аркадий Ильич. Мне нужен отпуск.
— Куда?
— В Тобольскую губернию.
Начальник отделения посмотрел на него долго.
— Четвёртый раз, — сказал он.
— Четвёртый.
— Александр Петрович, — сказал Пересветов. — Я вам его дам, и дам без разговоров. А теперь я вас спрошу — и спрошу в первый раз за четыре года, потому что имею основания.
— Спрашивайте.
— Вы вернётесь?
Морозов помолчал.
— Не знаю, — сказал он.
Глава 4 (99)
В Тюмень Морозов приехал двадцать девятого октября.
Дорога заняла шесть суток: осенью шестнадцатого года поезда ходили хуже, чем весной пятнадцатого, и на всяком узле стояли часами.
Встречал его Свешников.
Ротмистр за полтора года переменился: похудел, поседел на висках и приобрёл ту особую сухость, какая появляется у людей, третий год делающих работу, в которой не видно конца.
— Он умер двадцатого, — сказал Свешников, когда сели в сани. — Я узнал двадцать первого и в тот же день телеграфировал вам.
— Как узнали?
— От доктора Кранца. Он мне написал сам.
Морозов посмотрел на него.
— Кранц вам написал?
— Мы с ним второй год в переписке, — сказал ротмистр. — С той поры, как я в пятнадцатом году составил по этому дому заключение. Я, Александр Петрович, тогда написал, что сведения не подтвердились, — а после счёл за лучшее приглядывать. Он это понял и стал писать сам.
— О чём?
— О пустяках, — сказал Свешников. — Раз в два месяца, три страницы: кто болен, кто выздоровел, что нового. Он умный человек, Кранц: он понимал, что раз в губернии есть жандарм, который про них знает, лучше, чтобы этот жандарм узнавал от него.
Морозов записал это себе — не в тетрадь, а в память.
— Так что за обстоятельства?
Свешников достал из-за пазухи сложенный лист.
— Три, — сказал он. — И я вам их изложу, а вы уж судите сами, потому что я в этом деле, признаться, не разбираюсь вовсе.
— И ещё одно, — сказал Свешников, прежде чем перейти к делу. — Александр Петрович, я вам должен сказать, в каком я положении.
— Скажите.
— Я третий год знаю про этот дом и третий год о нём не доношу, — сказал ротмистр. — В пятнадцатом году я написал заключение, что сведения не подтвердились. Это была неправда, и мы с вами оба это знаем.
— Знаем.
— Так вот. Покуда хозяин был жив, у меня было оправдание: я закрывал глаза на богадельню при частном лице. А нынче хозяина нет, и я не знаю, что там будет.
Он посмотрел на Морозова.
— Ежели там начнётся что-нибудь, чего я не смогу прикрыть, — я не стану прикрывать. Я вам это говорю заранее, чтобы после не вышло обиды.
— Разумно, — сказал Морозов.
Первое обстоятельство было такое.
Иван Иванович умер ночью, в своей комнате, один. Нашли его утром, в постели.
Кранц освидетельствовал и записал: смерть от паралича сердца. Это было ожидаемо и никого не удивило: человек не вставал с марта, и в сентябре у него дважды были припадки.
Второе.
За два дня до смерти, восемнадцатого октября, он сжёг часть