Сорок одно, не установлено - Александр Фрост
Не все — часть: он велел принести жаровню, сидя в постели разобрал две коробки и сжёг из них десятка полтора тетрадей и всю переписку за последние годы.
Что именно сжёг, никто не знает.
И третье.
Двадцатого утром, когда его нашли, в комнате не оказалось шкатулки, в которой он держал ключи и бумаги.
— Какой шкатулки? — спросил Морозов.
— Небольшой, — сказал Свешников. — Кранц говорит: чёрного дерева, в две четверти. Стояла у него на столе шесть лет.
— Пропала?
— Пропала.
Морозов помолчал.
— Лавр Никитич. А отчего вы полагаете, что это дело?
— Я не полагаю, — сказал ротмистр. — Я вам скажу честно: по всем видимостям человек умер своей смертью, и я бы туда не поехал вовсе. Но Кранц написал мне про шкатулку, а Свищов через день приписал, что в доме неспокойно.
— Как неспокойно?
— А вот приедете и увидите, — сказал Свешников.
Усадьба встретила их так же, как полтора года назад: собаками, забором и работником у ворот.
Только теперь всё это было тише.
Морозов заметил перемену в первую же минуту.
В марте пятнадцатого года усадьба была домом, где живут: пахло щами, в сенях стояли лыжи, во дворе кололи дрова, из библиотеки доносились голоса.
В октябре шестнадцатого дом был домом, где ждут.
Ждали чего — Морозов понял к вечеру: они ждали, что теперь с ними будет.
Хозяин умер.
Одиннадцать человек — девять жильцов, Кранц и Свищов, — жили восемь лет на его деньги, в его доме, по его порядку.
И в одну ночь оказалось, что дома у них нет.
Кранц принял его в кабинете покойного.
Доктор постарел сильнее прочих: ему было под шестьдесят, и за полтора года он сделался стариком.
— Александр Петрович, — сказал он. — Я вам сразу скажу главное, чтобы вы не думали, что я звал вас как душеприказчика. Завещания нет.
— Совсем?
— Совсем, — сказал Кранц. — Я его спрашивал об этом трижды за последний год. Он отвечал: успеется.
— И что теперь будет? — спросил Морозов.
Кранц снял очки.
— Не знаю, — сказал он. — И это, Александр Петрович, самое скверное. Я восемь лет служу при этом доме и восемь лет не спрашивал, откуда деньги. Мне их приносили дважды в год, и я расписывался.
— Сколько в год?
— Одиннадцать тысяч.
— А сейчас?
— А сейчас у меня в конторке четыреста двадцать рублей, — сказал доктор. — На одиннадцать человек и четверых работников. Этого до Рождества.
Морозов посмотрел на полки.
Сто шестьдесят четыре тетради стояли на месте — и теперь их было меньше.
Он сосчитал взглядом: четыре полки полны, пятая наполовину пуста.
— Сколько он сжёг?
— Восемнадцать, — сказал Кранц. — Я считал после.
— За какие годы?
— Не знаю. Он не позволил смотреть.
Морозов подошёл к полкам и стал читать корешки.
Тетради стояли по годам, и годы шли подряд: 1875, 1876, 1877... 1901, 1902, 1903...
Он дошёл до конца и вернулся.
Пропусков не было.
Все годы были на месте, и все — от семьдесят пятого до шестнадцатого.
— Доктор. Тут нет пробелов.
Кранц поднял голову.
— Как нет?
— Так, — сказал Морозов. — Годы идут подряд. Если он сжёг восемнадцать тетрадей, то либо они были не по годам, либо...
Он остановился.
— Либо он сжёг не из этих, — сказал Кранц медленно.
— Именно, — сказал Морозов. — У него было что-то ещё.
Прежде осмотра он поговорил со Свищовым — и это был первый разговор за четыре года, в котором тот выглядел растерянным.
Они сидели на кухне, поздно, когда все разошлись.
— Ты пойми, — сказал Свищов. — Я его двенадцать лет знал. Двенадцать лет он был, и вот его нет.
— Тяжело?
— Странно, — сказал Свищов. — Я, брат, всё думал: он-то останется. Он же не стареет. Я думал: я помру, а он будет ходить.
Он помолчал.
— А вышло — он первый.
Морозов посмотрел на него.
Свищову шёл шестьдесят седьмой год по этому телу и шестьдесят четвёртый по памяти; он двенадцать лет прожил при человеке, который не старел, и, судя по всему, все двенадцать лет держал в голове одну простую мысль: что уж этот-то переживёт всех.
— Гавриил Кондратьевич. Он вам что-нибудь оставил?
— Мне? — Свищов пожал плечами. — Доверенность оставил, я про неё третьего дня узнал от Кранца. И всё.
— Не говорил ничего перед смертью?
— Говорил, — сказал Свищов. — В сентябре, как ему полегчало на неделю. Он меня позвал и сказал: Гавриил, ты, когда меня не станет, за домом присмотри, а Морозов приедет и распорядится.
Морозов положил руки на стол.
— Он так и сказал? Приедет и распорядится?
— Так и сказал.
Осмотр комнаты он произвёл в тот же вечер.
Комната была та же, что в пятнадцатом году: кровать, стол, два стула, умывальник, ни одной лишней вещи.
Он осмотрел её так, как осматривал за четыре года десятки комнат: по кругу, от двери.
И, начиная, поймал себя на том, что делает это неправильно.
Он осматривал комнату умершего своей смертью старика так, как осматривал бы место убийства, — и делал это не потому, что подозревал убийство, а потому, что не умел иначе.
Он остановился и сказал себе вслух:
— Ищи не следы. Ищи, чего нет.
Постель. Покойного вынесли шесть дней назад; постель перестелили, но матрац остался.
Морозов осмотрел его и нашёл то, что искал: слева, у самого края, ткань была протёрта — так протирается матрац у человека, который девять месяцев лежал и всякий день дотягивался рукой в одну и ту же сторону.
Слева от кровати стоял стол.
На столе — лампа, чернильница, стопка бумаги, и в правом углу, у самого края, светлый прямоугольник на потемневшем дереве: две четверти на четверть с половиной.
Шесть лет здесь стояла шкатулка.
Морозов померил.
От края стола до края кровати было четверть аршина.
То есть человек, лежавший девять месяцев, мог дотянуться до неё рукой, не вставая.
— Кто входил к нему в последние дни? — спросил он.
Кранц ответил, не задумываясь, потому что, как понял Морозов, тоже об этом думал:
— Я. Свищов. Устинья.
— Устинья?
— Она ходила за ним с весны, — сказал доктор. — С апреля. Мыла, кормила,