Найти спрятанного - Александр Фрост
Ремизов стоял и смотрел на два листа.
— Штоф. Скажите это иначе.
— Как иначе?
— Своими словами. Так, будто объясняете тому, кто не читал.
Лекарь подумал.
— Обратный переход считают не по человеку, который здесь, — сказал он. — Его считают по телу, которое там.
В управе было очень тихо. За окном по Приказной ехала конка, и Ремизов слышал, как она подпрыгивает на стыке.
— Оно есть, — сказал он.
— Что?
— Тело, — сказал Ремизов. — Оно там. Его измерили дважды: когда я поступил и перед тем, как... — Он остановился. — Оно существует, Штоф. Иначе нечего было бы мерить и не по чему было бы считать обратную сторону.
Штоф молчал.
— Вы понимаете, что это значит? — сказал Ремизов.
— Я понимаю, что вы сейчас счастливы, — осторожно сказал лекарь. — И мне это, признаться, не нравится.
— Отчего?
— Оттого, что я двадцать шесть лет смотрю, как люди делают выводы из двух столбцов, — сказал Штоф. — Я вам показал, что там мерная запись. Больше я вам ничего не показал.
Ремизов засмеялся.
Он засмеялся впервые за месяц, и Гринька в углу поднял голову и уставился на него.
— Штоф, — сказал он. — Я год живу с мыслью, что дорога домой — это бумага, которую подадут через пять лет и будут читать три года. А сегодня выяснилось, что дорога есть. Что там, на той стороне, лежит тело, по которому меня посчитают. Дайте мне сегодня быть дураком.
Он был дураком до трёх часов пополудни, и это были лучшие четыре часа за весь год.
Он съездил домой обедать, чего не делал с лета.
Степанида, увидев его в дверях в первом часу, уронила крышку.
— Ты чего?
— Обедать.
— Ты? Обедать?
— Я, — сказал Ремизов. — И, Степанида, поставь что-нибудь.
Она поставила и села напротив, и смотрела на него, подперев щёку, с очень нехорошим подозрением.
— Ты пьяный?
— Нет.
— Заболел?
— Нет.
— Тогда что?
Ремизов помолчал, катая по столу хлебный шарик.
— Я узнал, что дорога домой существует, — сказал он. — Не обещание, не бумага. Расчёт. Он лежит в архиве, я его видел, и сегодня лекарь мне объяснил, что в нём написано.
Степанида убрала руку от щеки.
Она сидела очень прямо и молчала, и лицо у неё делалось всё ровнее.
— Ну и слава богу, — сказала она наконец.
— Степанида.
— Что?
— Ты бы хоть спросила когда.
— А чего спрашивать, — сказала кухарка. — Ты второй год к этому идёшь, я не слепая. — Она встала и понесла миску к печи, повернувшись спиной. — Ты ешь. Остынет.
Она погремела чем-то у печи и сказала оттуда, не оборачиваясь:
— Гриньку-то пристрой куда-нибудь путём, когда поедешь. Он же за тобой как телок.
В три часа в управу вбежал Сазонов.
Он был без шапки, и по тому, как он вбежал, всё стало понятно раньше слов.
— Фомич.
— Что?
— Он пошёл один, — сказал квартальный. — На Сухой лог. Я его отговаривал, он сказал: гляну издали и вернусь, а ты езжай докладывай.
Ремизов уже снимал с гвоздя пальто.
— Когда?
— В четыре без четверти.
— Сейчас три.
— Сейчас три, — сказал Сазонов.
Ехали молча, и на мосту Ремизов поймал себя на том, что считает не версты, а минуты.
Сазонов был в управе в три. Фомич пошёл в четыре без четверти. Значит, он уже час у копи. Значит, он уже посмотрел и, если всё хорошо, уже идёт обратно, и они встретят его на дороге.
Они его не встретили.
— Ваше высокородие, — сказал Гринька с задка телеги. — А может, он другой дорогой?
— Другой дороги нет.
— Может, он в лавку зашёл.
— Гринька.
— Я так, — сказал писец и замолчал.
Ремизов смотрел вперёд, на серую ноябрьскую дорогу, и разговаривал сам с собой.
Он говорил себе, что запретил подходить и что Фомич пообещал. Что Фомич двадцать восемь лет на службе и не мальчик. Что квартальный за год стал лучшим наблюдателем в управе и уж как-нибудь сумеет посидеть за омётом.
И одновременно он считал другое, и это другое считалось само.
Что он год подряд учил Фомича смотреть внимательно.
Что он ни разу — ни разу за год — не учил его бояться.
Что человек, который в марте не постеснялся прийти и сказать «я след затоптал», сегодня в четыре без четверти рассудил ровно так, как рассуждал бы сам Ремизов, и поехал один.
— Быстрее, — сказал он.
Хутора у известковой копи стояли в низине: восемь дворов, из которых обитаемых не было ни одного уже лет двенадцать.
Дым шёл из третьего.
Они подошли с двух сторон — девять человек, — и подходили правильно, и это уже ничего не решало.
Фомича нашли в двадцати шагах от плетня, за старым омётом, откуда действительно было очень удобно смотреть через огород на трубу.
Он был жив.
Он лежал на боку, подтянув колени, и в правой руке у него была зажата его книжечка, и когда Ремизов опустился рядом на колени, квартальный открыл глаза и сказал совершенно отчётливо:
— Я не подходил.
— Молчите.
— Я не подходил, ваше высокородие. — Он говорил медленно, с остановками. — Я через огород глядел. Он из дому вышел, я его видел. Он в шапке был.
— Кондратий Фомич.
— Он меня не видел, — сказал Фомич. — Меня собака нашла.
Ремизов взял его за руку.
— Носилки! — крикнул он назад. — Штоф здесь? Штоф!
— Она не тронула, — сказал квартальный. — Она стала и смотрела. Я замер, а она стоит и смотрит, и не лает. И тогда он пришёл.
Он попробовал повернуть голову и не смог.
— В книжечке, — сказал он. — Я записал. Возьмите.
В доме нашли всё, что искали два месяца.
Он жил там аккуратно, как живут одинокие мужчины, привыкшие к порядку с казённой службы: чисто выметено, посуда вымыта, постель заправлена.
На столе лежала стопка серой бумаги — той самой.
В сундуке под окном — деньги: восемьсот