Сивая Могила - Александр Фрост
Иван Иванович посмотрел на него с чем-то, похожим на удовольствие.
— Проверяйте, — сказал он. — И, Александр Петрович, я вам скажу, отчего мне это приятно. За полвека я рассказывал это трижды. Двое поверили сразу, и оба после сделались невыносимы: они стали смотреть на меня снизу вверх. Третьей была та женщина из семьдесят восьмого года, и она первым делом спросила меня про даты.
— И что вышло?
— Вышло шестнадцать лет разговоров, — сказал он. — Лучших в моей жизни. Рассказываю.
Слушая, Морозов делал то, что делал всегда: не верил и записывал.
Он отмечал, что рассказ идёт ровно, без украшений и без пауз в тех местах, где обыкновенно врут; что даты называются без запинки; что человек не оправдывается и не набивает себе цены. И отмечал ещё одно, чего не мог объяснить: собеседник говорил о шестидесятых годах прошлого века так, как говорят о собственной молодости, — с той небрежной точностью в мелочах, которой не бывает у пересказчиков.
В восемьсот шестьдесят третьем году он был молодым человеком двадцати восьми лет, чиновником по особым поручениям при генерал-губернаторе Западной Сибири. Фамилию свою тогдашнюю он назвал; Морозов её записал и после, вернувшись в Москву, проверил по спискам, и фамилия существовала.
Летом шестьдесят третьего его послали в степь по делу о бугровщиках.
Дело было казённое и скучное: местные раскапывали курганы, находки уходили за границу через Кяхту, казна теряла пошлину, а Академия — древности.
Он приехал в станицу, взял двух казаков и застал бугровщиков на четвёртый день — впятером, на большом кургане с провалившейся вершиной, который местные звали Сивой Могилой.
Они копали третью неделю.
— И вот тут, — сказал Иван Иванович, — начинается то, чему я до сих пор не нашёл ни объяснения, ни даже слов.
Он замолчал надолго.
— Я не помню, что было в яме, — сказал он наконец. — Я помню всё до и всё после. Я помню, как мы к ним подъехали. Помню, как один побежал и как его взяли. Помню, как я спустился в раскоп, потому что хотел видеть, что они вынули.
— А дальше?
— А дальше я помню, как сижу на земле наверху, — сказал он, — и солнце стоит на другом краю неба. То есть прошло часов шесть.
— Шесть часов?
— Шесть. И за эти шесть часов, Александр Петрович, — он посмотрел на Морозова, — все пятеро бугровщиков умерли.
В воздухе стоял вечерний холод, снизу пахло рекой.
— Как?
— Не знаю, — сказал Иван Иванович. — Их нашли казаки. Все пятеро лежали в яме и вокруг ямы. Ни ран, ни следов борьбы. Казаки решили, что земляной газ, и написали так в рапорте, и я этот рапорт подписал, потому что подписать было нечего иного.
— А вы?
— А я вышел оттуда живым и с той поры не старею, — сказал он. — Вот, собственно, и всё моё знание о предмете. Сто пятьдесят один год, и ни на шаг дальше.
Он потёр лицо ладонью — жест обыкновенный, усталый, человеческий.
— Вы понимаете, что мне это в жизни ничего не дало? — сказал он вдруг. — Полвека — и никакого преимущества, кроме одного: я успел прочесть много книг. Ни богатства из этого не выходит, ни власти. Я не могу нигде задержаться больше чем на двадцать лет, иначе начинают спрашивать. Трижды менял имя и дважды — сословие. И всякий раз, прежде чем тронуться с места, я себя старил: морщины навести куда легче, чем объяснить, отчего их нет, а старику с бумагами хлопот меньше, чем молодому. Трижды была семья, и все три раза я уходил, покуда не подходил срок править себя заново.
— Дети?
— Двое, — сказал он. — Оба умерли раньше меня, и второй уже седым. Один в восемьсот девяносто первом, второй в девятьсот седьмом. Я был на обоих похоронах — со стороны, чтобы не пугать внуков.
Он сказал это ровно, и Морозов, слушая, понял, что перед ним не тайна и не чудовище, а очень усталый человек, у которого отняли единственную вещь, делающую жизнь выносимой: конец.
— Дальше было проще. Я вернулся, доложил, дело закрыли. Находки — те, что казаки собрали, — сдали в казну, и они разошлись: часть в Академию, часть пропала по дороге, часть местные растащили ещё до нас. Я тогда об этом не думал.
— А когда стали думать?
— Через двенадцать лет, — сказал Иван Иванович. — Когда заметил, что мои ровесники седеют, а я нет. Тогда я поехал сюда во второй раз и стал искать, что осталось.
— А почему именно вы? — спросил Морозов. — Их было шестеро в яме: пятеро бугровщиков и вы. Пятеро умерли, вы вышли.
— Не знаю, — сказал Иван Иванович.
— Вы полвека об этом думали.
— Полвека, — согласился он. — И у меня четыре объяснения, и все дурные. Первое: случайность, и тогда думать не о чем. Второе: я стоял в другом месте ямы. Третье: они копали три недели, а я пробыл там шесть часов, — то есть дело в мере. И четвёртое, к которому я в последние годы склоняюсь.
— Какое?
— Что дело не в яме, — сказал Иван Иванович. — А в том, что кто-то должен был выйти. Вы, Александр Петрович, полтора года ищете правило и всё время натыкаетесь на одно: рядом вещь, кто-то умирает, кто-то остаётся. Ваш Свищов проснулся в теле умирающего пьяницы. Вы — в теле убитого. Я вышел из ямы, где легли пятеро.
— Это не объяснение.
— Это не объяснение, — согласился он. — Это описание. Я потому и говорю: я знаю, что происходит, и не знаю, отчего.
Морозов слушал и складывал.
Шестьдесят третий год — раскоп, пятеро мёртвых, один вышедший. Через двенадцать лет он начинает искать вещи. К девятьсот второму, когда бугровщики вскроют тот же курган вторично, он уже без малого тридцать лет знает и про вещи, и про то, что они делают, — и потому оказывается у постели умирающего инженера Нартова в январе третьего года раньше всех прочих.
Всё сходилось.
— Иван Иванович. Вы встречали ещё таких, как вы?
— Ни одного, — сказал он.
— А таких, как я?
Он повернул голову.
—