Сивая Могила - Александр Фрост
Вышло шесть строк.
Свет виден только в темноте, и чем он слабее, тем гуще нужна темнота.
Свет держится на месте, где вещь лежала, и держится месяцами, а не годами.
Свежий след ярче старого; старый выцветает и исчезает.
Свет проходит сквозь дерево, картон и ткань — сквозь стенку сундука, сквозь папку, сквозь тряпицу.
Свет не зависит от материала: он одинаков на меди, на камне и на золотой оправе медальона.
И шестое, добавленное после Успенского: свет не гаснет и не слабеет от того, что человек рядом болеет или умирает.
Морозов перечитал шесть строк и приписал внизу: «Ни одно изъ сихъ наблюденій не объясняетъ, отчего люди умираютъ».
А через одиннадцать дней он получил от Бурмакина письмо.
Ефим Рябов встал.
Не выздоровел — встал: на седьмой день после того, как сундук вынесли, сел, а на девятый вышел на двор и дошёл до ворот, держась за плетень.
Фельдшер, приезжавший смотреть, сказал, что это бывает и что организм, вероятно, поборол.
Морозов прочёл письмо дважды и убрал в тетрадь.
Он отдавал себе отчёт, чего это стоит как доказательство: ничего. Один случай. Больной мог встать сам, по любой из тысячи причин, и совпадение с седьмым днём после выноса сундука объяснялось так же легко, как и всё прочее в этом деле.
Свищов, узнав, сказал:
— Ну вот. Тридцать первый.
— Тридцать первый — не доказательство.
— Не доказательство, — согласился Свищов. — А только я тебе, брат, вот что скажу как инженер. Когда у тебя тридцать один опыт и все дают один и тот же исход, ты в теорию ещё не веришь, а в производство её уже пускаешь.
Глава 4 (64)
Десять дней ожидания Морозов не потратил впустую.
Он объехал волость, составил половину отчёта, дважды побывал у Ляпунова и один раз — на тюменской пристани, где посмотрел, как выглядит скупка старья вблизи: три лавки, патенты, книги, ничего похожего на тайну.
И ещё он написал четыре письма.
Первое — Бекетову, с распоряжениями по столу и с просьбой поднять одно старое дело.
Второе — Штейну, короткое, с обещанием заехать осенью.
Третье — Дроботову.
А четвёртое было не письмо, а запрос, и запрос он составил по всей форме, на бланке московского сыскного отделения, за своей подписью: в Тобольское губернское правление, о предоставлении сведений о лицах, состоявших чиновниками по особым поручениям при генерал-губернаторе Западной Сибири в 1860–1865 годах.
Он отправил его четвёртого июня — за трое суток до того, как впервые услышал фамилию, которую собирался проверять.
Так у него было заведено с молодости: запрос уходит раньше показания.
За ним прислали седьмого июня, к вечеру.
Свищов вошёл в комнату, где Морозов третий день переписывал набело собранное по волости, и сказал:
— Собирайся. Он приехал.
— Куда ехать?
— Никуда, — сказал Свищов. — Он здесь.
Иван Иванович сидел на крыльце.
Он сидел на верхней ступеньке, в рубахе без пиджака, без шляпы, с непокрытой головой, и смотрел на Туру, по которой в закатном свете тянулась баржа.
Морозов увидел его так впервые.
В Петербурге он видел его дважды — у канала и на веранде в Удельной, — и оба раза видел человека в пальто, в шляпе, против света, с лицом, которое через минуту переставало вспоминаться.
Здесь, на крыльце, при сибирском закате, сидел просто немолодой человек: седеющие волосы, обыкновенное лицо, сильные руки, лежащие на коленях.
Правая была без перчатки.
И на среднем пальце — тёмный гладкий перстень, надетый прямо на палец, как и полагается носить кольцо.
— Садитесь, Александр Петрович, — сказал он. — Тут хорошо смотреть на реку.
Морозов сел на ступеньку ниже.
Они помолчали.
— Я обещал ответить, — сказал наконец Иван Иванович. — Вы спросили меня в январе: откуда я знал о вещах прежде, чем их выкопали. Я сказал: спросите там, где всё началось. Вы приехали. Спрашивайте.
— Спрашиваю. И прежде вопроса скажу одно, чтобы после не было недоразумения: я обязан вас задержать.
— Обязаны, — согласился Иван Иванович, не оборачиваясь. — И не станете. Не оттого, что вам не хочется, а оттого, что у вас нет ни постановления, ни местной санкции, ни обвинения, которое можно предъявить. Вы меня возьмёте, продержите сутки у Ляпунова и отпустите, а после полгода будете объясняться в Москве.
— Всё так.
— Это, — сказал он, — единственная причина, по которой я сижу тут с вами. Не доверие. Арифметика.
Иван Иванович смотрел на воду.
— Я знал о них потому, — сказал он, — что видел их прежде.
— Где?
— Здесь, — сказал он. — В этой степи. В восемьсот шестьдесят третьем году.
Морозов очень медленно перевёл дыхание.
Он ждал многого, и в том числе этого; и всё-таки услышать это вслух оказалось иначе, чем предполагать.
— Сколько вам лет?
— Не знаю, — сказал Иван Иванович просто. — И это, поверьте, не кокетство. Я перестал считать в девятьсот первом. К тому времени выходило, что мне сто двадцать.
— Вы не стареете.
— Старею, — сказал он. — Только медленно. Насколько — не скажу; мне не с чем сравнивать, я такой один. По моим прикидкам, за десять лет я старею на год, а последние двадцать — меньше.
Он повернулся к Морозову.
— И, чтобы вы не тратили время на догадки: нет, я не бессмертен, я не колдун и не святой, и болею я, как все. Прошлой зимой я две недели лежал с воспалением лёгких и, честное слово, думал, что кончусь.
— Как это вышло?
— Я не знаю, — сказал Иван Иванович. — И вот тут, Александр Петрович, нам с вами придётся условиться раз и навсегда. Я не знаю. Я знаю, что происходит, — сорок лет наблюдений, тридцать девять деревень, сорок восемь предметов и три сотни исписанных тетрадей. А отчего — не знаю. И, поскольку я тут единственный человек, у которого было полвека на размышления, полагаю, что этого не знает никто.
Он снова стал смотреть на реку.
— Хотите — расскажу с начала?
— Хочу.
— Хочу, — сказал Морозов. — Только прежде уговоримся об одном.
— Об чём же?
— Я буду проверять всё, что вы скажете, — сказал Морозов. — Фамилии, даты, места. Я поеду в архив, я запрошу списки. Не оттого, что не верю в