Наша седьмая весна или я стану твоей женой - Ольга ХЕ
Рэн Фудзивара. Двоюродный брат главы. Аяме знала его — мельком, поверхностно, как знают десятки придворных, которые мелькают на периферии зрения, не задерживаясь, не оставляя следа. Он был из тех людей, которых забываешь через мгновение после того, как отвернёшься: приятный, вежливый, бесцветный. Идеальный придворный — потому что идеальный придворный невидим.
Он поймал её взгляд — случайно, мимолётно — и улыбнулся. Кивнул. Коротко, уважительно. Аяме кивнула в ответ — и тут же забыла о нём, потому что Такэхико повернул голову в её сторону, и его глаза — холодные, оценивающие, птичьи — задержались на ней на секунду дольше, чем требовала вежливость.
Недоволен. Аяме отвернулась — плавно, естественно, как будто не заметила. Фудзивара планировали что-то. Союз с Минамото? Невесту из своего дома? Или — просто контроль, который этот брак усложняет? В любом случае — они недовольны. И недовольство Фудзивара — не та вещь, которую можно игнорировать.
Она сделала мысленную заметку — и двинулась дальше, сквозь зал, сквозь шёпоты, сквозь взгляды, которые липли к ней, как мокрый шёлк к коже. Каждый шаг — на виду. Каждый жест — оценивается. Каждое слово — будет повторено, перевёрнуто, истолковано.
Новая жизнь. Новая клетка. Только эта — золотая.
Она увидела Ёширо у пруда.
Не искала. Не ожидала. Просто — повернула за угол павильона, выходя из душного зала на воздух — и он был там. Стоял у перил, смотрел на воду — карпы, золотые, ленивые, кружили под поверхностью, как всегда, как везде, как в каждом круге. И Ёширо — тоже как всегда: широкоплечий, загорелый, с той мальчишеской лёгкостью в позе, которая говорила — мне здесь скучно, мне здесь тесно, мне бы — в поле, на ветер, на волю.
Он повернулся — на звук её шагов. И — замер.
Аяме остановилась.
В этом круге — в шестом — она не знала его. Не лично. Он был — фигурой на периферии, именем, которое мелькало в разговорах об армии Асано, лицом в толпе придворных. Для этого Ёширо — этого двадцатидвухлетнего мужчины, который не целовал её на мосту, не обещал море, не уходил на север — она была незнакомкой.
Но он смотрел на неё. Иначе.
Не так, как смотрят на чужую невесту — с вежливым равнодушием или учтивым поздравлением. Он смотрел — с чем-то. Чем-то, чего Аяме не могла назвать и не хотела называть, потому что это было бы — слишком. Как будто он узнавал. Как будто где-то — глубоко, под слоями незнакомства, под этой жизнью, в которой они не встречались — что-то в нём откликалось. На неё.
— Тачибана-сан, — сказал он. Поклон — быстрый, с той лёгкостью, которая у военных людей заменяет изящество. — Поздравляю. С помолвкой.
Голос — ровный. Улыбка — правильная. Но глаза — глаза не отпускали. Задержались на её лице — на секунду, на две, на три — с тем особенным выражением, которое Аяме знала слишком хорошо. Из другой жизни. Из другой весны.
Глава 15. Переезд
Паланкин качнулся — мягко, плавно — и Аяме поняла: они тронулись.
Она не обернулась. Не раздвинула шторы, чтобы в последний раз посмотреть на дом Тачибана — на облезлые стены, на покосившуюся крышу, на отца, стоящего у ворот. Не позволила себе — потому что знала: если обернётся, если увидит его лицо — гордое, усталое, счастливое и одинокое одновременно — тело предаст. Руки потянутся отодвинуть штору шире, губы скажут «остановите», и весь расчёт, вся стратегия, вся выстроенная по камешку архитектура шестой жизни — рухнет. Из-за одного взгляда назад.
Поэтому — не обернулась.
Сидела прямо, руки на коленях, пальцы переплетены. Слушала: скрип носилок, мерные шаги носильщиков — четверо, в ливреях Минамото, присланные утром с рассветом. Топот копыт — эскорт, шестеро верховых. Для дочери обедневшего дома — невероятная роскошь. Для невесты Минамото — минимальная формальность.
Новый масштаб, подумала Аяме. Привыкай.
Хана ехала позади — в повозке с вещами, и Аяме знала: служанка сейчас сидит на узлах с кимоно и сердито озирается по сторонам, подмечая каждую трещину в мостовой и каждый подозрительный переулок, как будто улицы Кёханы могут напасть на караван. Это — утешало. Постоянство Ханы — утешало.
Дорога через город заняла час. Аяме считала повороты — привычка, вбитая пятью жизнями: знай, куда бежать. Три поворота налево. Один направо. Мост через канал — узкий, горбатый. Потом — шире: главная улица, торговые ряды, запах жареной рыбы и благовоний. Потом — тише: аристократический квартал, деревья вдоль дороги, белые стены за ними — выше человеческого роста, увенчанные черепицей.
И наконец — остановка. Носильщики замерли — синхронно, как единый организм. Паланкин опустился. Голос снаружи — мужской, молодой, официальный:
— Тачибана-сама. Мы прибыли.
Ворота дома Минамото были — как он сам.
Массивные. Тёмные. Без украшений, без резьбы, без тех декоративных излишеств, которыми другие дома обозначали своё богатство. Просто дерево — старое, потемневшее от времени, отполированное ладонями поколений. Просто железные петли — кованые, грубые, надёжные. Просто — сила. Не показная. Не демонстративная. Та, которая не нуждается в объявлении, потому что очевидна.
Ворота открылись — бесшумно, без скрипа, и это — было первым, что поразило. Петли — идеально смазаны. В доме Тачибана каждая дверь пела, каждая половица жаловалась, каждая ставня стонала при открытии. Здесь — тишина. Механизм, работающий безупречно. Как армия. Как война. Как сам Кацуро.
Аяме вышла из паланкина — и остановилась.
Двор — огромный. Не просто большой: огромный — так, что дом Тачибана поместился бы целиком в одном его углу и остался бы незамечен. Вымощен серым камнем — ровным, подогнанным, без единой травинки в швах. Слева — конюшни: длинные, низкие, из того же тёмного дерева, что и ворота. Запах лошадей — тёплый, живой, единственный живой запах в этом царстве камня и дерева. Справа — казармы: двухэтажные, строгие, с узкими окнами. Военные. Даже здесь — в сердце дома, в месте, которое должно быть мирным — военные.
Но — дальше. За двором, за каменной дорожкой, ведущей вглубь усадьбы — зелень. Деревья. Живое. И Аяме, прищурившись от зимнего