Целина от нас не убежит - Арсений Громов
— За сделанное.
— А если тёс сырой и колется?
— Тогда мы вдвоём смотрим тёсину и решаем. Если колется по моей вине — считаю как уложенную.
Кузьмин провёл большим пальцем по кромке лежавшей на столе доски, туда и обратно. Промолчал. Промолчал утвердительно.
Настасья Прокофьевна поправила платок.
— Расценка хорошая. У Сомова тоже была хорошая. Он её после сева переписал: не сошлось у него.
— Переписывать не буду.
— Все не собираются.
— Настасья Прокофьевна. Если я перепишу расценку задним числом, вы мне это скажете при всех, и вы будете правы.
— Скажу, — согласилась она. — Ты не сомневайся.
Дальше пошёл материал, и на материале начались настоящие неприятности.
По ведомости числилось двести тридцать тёсин. Кузьмин накануне считал их руками, перекладывая с места на место. Насчитал сто сорок годных. Остальные лежали четвёртый год под небом на прокладках, а прокладки сгнили раньше тёса.
— Ста сорока не хватит?
— На один скат хватит с запасом, — сказал Кузьмин. — На два — нет.
— Сколько надо?
— Ещё восемьдесят, если класть внахлёст. Шестьдесят, если впритык. Впритык я класть не дам, у нас там сено внизу и коровы.
Он подождал и добавил:
— Есть кладовая.
Кладовая стояла за конюшней. Пустая пятый год. Обшивка из обрезного тёса, крыта дранкой. Снять с неё можно две стены и половину третьей.
Пров Данилыч Лыков развернул шапку и снова свернул.
— Оно, конечно, доски там хорошие. Сухие, под крышей лежали. Только я тебя, Егор Кузьмич, спрошу одно. Осенью картошку куда?
— В подвал.
— В подвале сорок тонн место. А накопаем, если бог даст, больше. В прошлом годе часть в кладовой держали, я сам возил.
— В прошлом годе накопали мало.
— Вот и я про то. Мало накопали — хватило. Много накопаем — не хватит. Ты сейчас берёшь у осени, чтоб отдать весне. Я не говорю, что не надо. Я говорю: голосуйте, а не распоряжайтесь. Постройка колхозная.
Он был прав в обоих пунктах. Во втором особенно.
Голосовали. За разбор обшивки — пятеро: я, Клавдия Никитична, Дарья Пахомовна, Кузьмин и Мокеева. Против — Лыков и Пестов.
— Пестов почему? — спросил я.
— А лошади, — сказал Никанор Ильич. — Кладовую разобрать — это ещё двенадцать возов через село. Двенадцать возов — это день. У меня девятнадцать рабочих, из них четыре я в лес не пущу, там подъём. Пятнадцать. Вот тебе пятнадцать, и больше не будет, хоть режь.
Протокол Клавдия Никитична писала при нас и прочитала вслух.
Расценки я в тот же вечер переписал на отдельный лист и повесил в правлении рядом с субботней ведомостью, на второй гвоздь. Гвоздь пришлось вбивать. Своего в правлении не нашлось; взял из ящика с кровельными и записал за собой один гвоздь. Клавдия Никитична посмотрела на меня так, что больше я при ней вслух ничего не записывал.
* * *
Кузню затопили в тот же вечер.
Мех порвался по шву в последнюю топку, и с тех пор кузню не разжигали. Чинить его надо было кожей, а кожа у нас в тот момент была одна: полтора куска из райпотребсоюзовской разнарядки, привезённые под хомуты. Захар Фомич Нечаев, который в этой кузне и работал до самой последней топки, отрезал от края полосу в две ладони и сшил шов, и я стоял и смотрел, как из хомутов уходит первая часть.
Сорок девятый год поминался у нас чаще сорок первого. В тот год взяли ссуду под скотный двор. В тот же год последний раз топили кузню и засыпали в склад семена, которых с тех пор никто не проверял. Я это тогда сложил и решил, что совпадение ничего не значит.
Спиридон приехал на подводе в воскресенье к ночи и пробыл до утра понедельника.
Учить он начал не с ковки, а с угля: как класть, сколько, где держать заготовку, чтоб не пережечь. Нечаев ему сказал, что сорок лет так делал, а Спиридон ответил, что тогда пусть покажет, и стоял рядом, пока тот показывал, и два раза поправил руку и один раз ничего не сказал. За воскресенье и понедельник наковали ершей и скоб — не Спиридон наковал, а Нечаев, и это было главное, чего я от той ночи хотел.
Двадцать девятого начали.
Работали тремя группами. Восемь человек в лесу и на возке: жерди на обрешётку, старую сожгли зимой в печах. Шестеро на кладовой. Двенадцать на крыше и на подаче.
Стропила стояли все тридцать шесть пар, и это было единственное наше везение за всю ту неделю. Жерди клали через ладонь с четвертью, прихватывая ершами, и Кузьмин проходил следом и трогал каждую третью, и, если жердь играла, её перебивали.
К вечеру двадцать девятого закрыли восточный скат до половины.
Тридцатого поднялся ветер.
Он был не сильный по земле и сильный наверху, и это разные вещи: внизу шапку не сносит, а на коньке человека кладёт на четвереньки. К четырём часам мы отставали от собственного счёта на девять рядов, и я решил, что вечером мы эти девять рядов закроем при фонарях.
Я объявил это в четвёртом часу, стоя внизу, и объявил спокойно, как объявляют работу.
Дарья Пахомовна поставила подойник — она шла с вечерней дойки и остановилась послушать.
— Кто на конёк полезет? — спросила она.
— Кузьмин с Ерохиным.
— А ты?
— И я.
— Ясно, — сказала Дарья. И, повернувшись к бабам, стоявшим на подаче: — Девки, кончайте. Ужинать.
Они пошли. Все шестеро, не оглядываясь и не переговариваясь, и вот тут я понял, что она это не сейчас придумала, а решила ещё до того, как поставила подойник.
— Дарья Пахомовна.
— Ты меня не пугай, я пуганая. — Она подняла подойник. — Двадцать второй год на этом дворе. При мне с крыши падали двое: Никитин в сорок первом и Санькин крёстный в сорок седьмом. Оба среди дня. Ночью никто не лазил. Дураков не было.
— У нас срок.
— Срок у тебя. А человек у меня. — Она пошла и уже от угла обернулась: — Ты крышу-то закроешь. Ты её закроешь, Егор Кузьмич, вопрос только, с кем ты её будешь мыть после.
Подача без баб встала. Тёс наверх подавать некому: двое внизу, двое на середине, двое принимают — иначе доска идёт рывками и