Чужая жизнь - Дмитрий (Michael Smith)
— План снять смогу. По образцу — тем более.
Ладыгин поднял глаза.
— А откуда фельдфебелю планы снимать?
— За двенадцать лет службы чего только не заставляют делать.
Это объяснение его устроило. Мне дали несколько дней принять людей, которых определили в гарнизонные команды, сдать имущество и освоиться. Потом внезапно отправили не на плац, а к человеку по фамилии Зорин, который заведовал частью бумаг при штабе и относился к любому неправильно поставленному числу как к личному оскорблению.
На третий день я понял, почему обо мне вспомнили. В Омске создавался штаб Отдельного Сибирского корпуса. Бумаги шли о границе, постах, дорогах, казачьих командах, припасах, людях, которых надо было отправить на сотни вёрст и каким-то образом потом вернуть. Война закончилась, но армия никуда не исчезла — она просто перестала стрелять в французов и начала считать мешки с мукой.
Мне это неожиданно понравилось.
Не сама канцелярия. От запаха чернил, свечного сала и старой бумаги я уже через час начинал мечтать о самом грязном походном котле. Понравилось другое: здесь впервые за много лет от меня требовали не только крепких ног, громкого голоса и умения заставить двадцать человек одновременно делать одно и то же.
Зорин дал мне ведомость и велел сверить её с двумя предыдущими.
Я просмотрел первую, вторую, третью. Потом вернулся к первой.
— Здесь шестьдесят четыре пуда.
— Вижу.
— В прошлой — пятьдесят восемь. Людей столько же. Лошадей на две меньше.
— И что?
— Ничего. Только ниже написано, что расход уменьшился.
Зорин перестал писать.
— Ты её один раз прочитал.
— Два.
— Первую ведомость?
Я посмотрел на него и понял, что соврал поздно.
— Может, три.
На самом деле одного раза мне хватило. Я видел строчку почти так же ясно, как несколько минут назад: неровная шестёрка, клякса возле слова «овёс», чужая подпись справа. Не фотография — если бы меня спросили о каждой запятой, я бы запутался. Но цифры и расположение строк остались внутри удивительно чисто.
До Омска я уже замечал, что память стала лучше. После ранений я помнил, кто держал меня за плечо; после ночных переходов — где именно стояла повозка; после разговоров — формулировки, которые раньше растворились бы через неделю. Я списывал это на привычку выживать. Теперь впервые подумал, что привычка здесь ни при чём.
Вечером я рассказал Руднёву.
Он снял очки, протёр их краем рубахи и спросил:
— Таблицу умножения лучше помнить стали?
— Её я и раньше знал.
— Жаль. Был бы хороший опыт.
— Алексей Матвеевич.
— Что?
— Я серьёзно.
Он перестал улыбаться.
Мы проверяли меня до полуночи. Руднёв читал страницу из старого медицинского руководства, потом закрывал книгу и через час спрашивал отдельные места. Я не повторял текст дословно, но содержание удерживал почти целиком. Потом он достал список лекарств с дозировками, дал посмотреть несколько минут и спрятал.
Наутро я восстановил большую часть.
— Это не память, — сказал я. — То есть память, но не новая. Я же не вспоминаю то, чего не видел.
— И слава богу.
— Почему?
— Потому что если вы завтра начнёте цитировать книги, которых никогда не читали, мне придётся признать существование души в гораздо более неприятной форме, чем учит церковь.
Я усмехнулся, но мысль осталась.
Симбиот менял не только мясо и кости.
Тогда я ещё не понимал, насколько это окажется полезно.
Тем временем. Петербург и Омск, 1816–1817 годы
Пока я учился различать омскую пыль по вкусу и пытался понять, почему один склад выдаёт овёс по одной норме, а соседний — по другой, в Петербурге на Сибирь снова смотрели как на длинную полосу земли, которую удобнее было представлять на карте.
После войн с Наполеоном империи предстояло вернуться к собственным границам. За Уралом эти границы означали не красивую линию на бумаге, а цепь укреплений, казачьих станиц, редутов, дорог и степных пространств, где любой приказ сперва должен был проехать сотни вёрст.
В 1816 году в Омске был образован штаб Отдельного Сибирского корпуса. Его задача звучала сухо — координация войск и охрана границы, — но за этими словами скрывалась огромная машина: люди, лошади, фураж, оружие, переписка, маршруты, разведка местности и постоянное уточнение того, что вообще находится между одним укреплением и другим.
Год спустя в Омске начали готовить людей, способных эту местность измерять и чертить. При корпусе появился топографический класс. Одновременно рос военный госпиталь: в 1817 году его повысили до второго класса. Там, где ещё недавно хватало нескольких палат и привычки полкового лекаря обходиться тем, что есть, теперь требовались постоянные койки, журналы, служители, запасы и врачи.
Большая государственная перестройка не спрашивала, удобно ли это конкретному фельдфебелю и старому лекарю, только что добравшимся до Омска.
Она просто подхватила обоих.
До меня новости о создании топографического класса дошли в форме ругани Зорина.
— Опять бумагу перевели, — сообщил он, швырнув на стол лист. — Нарисовали речку так, будто она вверх течёт.
Я посмотрел.
— Там высота неправильно проставлена.
— Вот и я говорю. Ты откуда увидел?
Я пожал плечами.
Через неделю меня отправили с двумя солдатами и молодым подпрапорщиком проверить дорогу к одному из постов. Формально я отвечал за людей и лошадей. Фактически мне велели смотреть, считать и по возвращении не путаться в ответах.
Поездка заняла девять дней.
На десятый Зорин положил передо мной чистый лист.
— Рисуй.
— Что?
— Дорогу.
Я нарисовал.
Не идеально. Один изгиб речки пришлось исправлять, расстояние между двумя зимовьями я сперва завысил, а условные знаки использовал так, что настоящий топограф наверняка схватился бы за голову. Но когда закончил, подпрапорщик, ехавший со мной, долго смотрел на лист.
— Ты ночью записывал?
— Нет.
— Тогда откуда помнишь, что у брода три берёзы?
Вот этого я не знал.
Три берёзы просто стояли у меня перед глазами.
После этого мне начали давать работу, которой раньше не давали. Не должность — я всё ещё оставался фельдфебелем и мог в любой момент оказаться на плацу, в карауле или возле провинившегося солдата. Но часть времени проводил при штабе: сопровождал небольшие партии, сверял списки, проверял приём припасов, иногда помогал с маршрутами.
Руднёв смеялся, что меня наконец нашли те, кому нужна моя дурная привычка всё замечать.
Сам он тоже устроился неожиданно хорошо.
Госпиталь оказался не тем местом, где старого походного лекаря посадили ждать пенсии. Наоборот. Здесь постоянно не хватало рук. Привозили солдат с лихорадкой, травмами, обморожениями, застарелыми ранами. К нему начали присылать молодых помощников, которых следовало учить. Он ворчал на них, на меня, на начальство, на качество спирта, на тупые инструменты и особенно на тех больных, которые пытались умереть до обхода.
Это означало, что он снова был нужен.
Для Руднёва это действовало лучше лекарства.
К осени 1817 года у нас впервые появилась жизнь, похожая не на временный постой. Мы снимали две