Эхо симбиота. Том II. Чужая жизнь - Дмитрий (Michael Smith)
В 1816 году в Омске был образован штаб Отдельного Сибирского корпуса. Его задача звучала сухо — координация войск и охрана границы, — но за этими словами скрывалась огромная машина: люди, лошади, фураж, оружие, переписка, маршруты, разведка местности и постоянное уточнение того, что вообще находится между одним укреплением и другим.
Год спустя в Омске начали готовить людей, способных эту местность измерять и чертить. При корпусе появился топографический класс. Одновременно рос военный госпиталь: в 1817 году его повысили до второго класса. Там, где ещё недавно хватало нескольких палат и привычки полкового лекаря обходиться тем, что есть, теперь требовались постоянные койки, журналы, служители, запасы и врачи.
Большая государственная перестройка не спрашивала, удобно ли это конкретному фельдфебелю и старому лекарю, только что добравшимся до Омска.
Она просто подхватила обоих.
До меня новости о создании топографического класса дошли в форме ругани Зорина.
— Опять бумагу перевели, — сообщил он, швырнув на стол лист. — Нарисовали речку так, будто она вверх течёт.
Я посмотрел.
— Там высота неправильно проставлена.
— Вот и я говорю. Ты откуда увидел?
Я пожал плечами.
Через неделю меня отправили с двумя солдатами и молодым подпрапорщиком проверить дорогу к одному из постов. Формально я отвечал за людей и лошадей. Фактически мне велели смотреть, считать и по возвращении не путаться в ответах.
Поездка заняла девять дней.
На десятый Зорин положил передо мной чистый лист.
— Рисуй.
— Что?
— Дорогу.
Я нарисовал.
Не идеально. Один изгиб речки пришлось исправлять, расстояние между двумя зимовьями я сперва завысил, а условные знаки использовал так, что настоящий топограф наверняка схватился бы за голову. Но когда закончил, подпрапорщик, ехавший со мной, долго смотрел на лист.
— Ты ночью записывал?
— Нет.
— Тогда откуда помнишь, что у брода три берёзы?
Вот этого я не знал.
Три берёзы просто стояли у меня перед глазами.
После этого мне начали давать работу, которой раньше не давали. Не должность — я всё ещё оставался фельдфебелем и мог в любой момент оказаться на плацу, в карауле или возле провинившегося солдата. Но часть времени проводил при штабе: сопровождал небольшие партии, сверял списки, проверял приём припасов, иногда помогал с маршрутами.
Руднёв смеялся, что меня наконец нашли те, кому нужна моя дурная привычка всё замечать.
Сам он тоже устроился неожиданно хорошо.
Госпиталь оказался не тем местом, где старого походного лекаря посадили ждать пенсии. Наоборот. Здесь постоянно не хватало рук. Привозили солдат с лихорадкой, травмами, обморожениями, застарелыми ранами. К нему начали присылать молодых помощников, которых следовало учить. Он ворчал на них, на меня, на начальство, на качество спирта, на тупые инструменты и особенно на тех больных, которые пытались умереть до обхода.
Это означало, что он снова был нужен.
Для Руднёва это действовало лучше лекарства.
К осени 1817 года у нас впервые появилась жизнь, похожая не на временный постой. Мы снимали две комнаты недалеко от госпиталя. У Руднёва был собственный стол, который никто не складывал перед выступлением. У меня появился сундук, в котором одежда лежала дольше месяца. Я знал, где покупать хлеб дешевле, какой колодец после дождя мутнеет, а у какого мастера не надо заказывать сапоги, если не хочешь получить их к следующей войне.
И именно тогда я впервые столкнулся с тем, что мирная служба может быть не менее грязной, чем поход.
Началось с каши.
Один из солдат госпитальной команды отказался есть. Не из каприза — он сидел над миской и смотрел на неё с таким видом, будто ему предложили землю.
Я попробовал сам.
Крупа была затхлой.
В кладовой нашли ещё два мешка. Верхний слой нормальный, ниже — сырость и плесень. Мясо в бочке пахло так, что Руднёв приказал вынести её во двор, не дожидаясь ответа поставщика.
— Кто принимал? — спросил я.
Писарь назвал фамилию.
Я её запомнил.
Потом вторую.
Потом цифры.
Через неделю у меня была целая картина: в документах проходило одно качество, в кладовой лежало другое; часть хорошего товара исчезала между приёмкой и выдачей; подписи повторялись.
В армии я видел воровство много раз. Иногда украденная горсть крупы означала, что человек просто хочет дожить до следующего дня. Иногда офицер строил себе дом из того, что должно было кормить роту.
Разница была в масштабе.
И в том, что теперь у меня была память, которая почти не отпускала цифры.
Я решил, что на этот раз сделаю всё правильно.
Это было первой ошибкой.
Глава 5
Огонь и чужие деньги
Омск, 1818 — осень 1819 года
Правильно у меня не получилось.
Я пришёл к Ладыгину с тремя ведомостями, двумя фамилиями и уверенностью человека, который уже мысленно видел, как поставщика тащат на разбирательство.
Капитан выслушал, посмотрел бумаги, потом на меня.
— И чего ты хочешь?
— Проверить кладовую. Не ту, которую покажут после предупреждения. И людей опросить отдельно.
— Ты следователь?
— Нет.
— Купец?
— Нет.
— Тогда пока ты фельдфебель, который принёс мне подозрения.
Меня это задело сильнее, чем должно было.
— Там больным гниль дают.
— Я слышал.
— И?
— И проверю.
Проверили через четыре дня.
К тому времени в кладовой стояли свежие мешки, бочка с мясом пахла только солью, а человек, на которого я рассчитывал как на свидетеля, неожиданно вспомнил, что ничего такого не видел.
Хуже всего вышло с Кочетовым. Он однажды помог мне вынести испорченную крупу и при людях сказал, откуда её принесли. После проверки выяснилось, что формально мешки числились за другой партией, а сам Кочетов «самовольно распространял клеветнические разговоры о казённом снабжении».
Ему дали трое суток ареста и сняли с удобной работы при складе.
Я получил выговор.
Поставщик остался поставщиком.
Когда Кочетов вышел, я встретил его возле казармы.
— Семён…
— Не надо.
— Я не знал, что они успеют всё заменить.
— А я знал?
Он прошёл мимо.
До войны я бы, наверное, полез следом и стал доказывать, что хотел как лучше. После войны хватило ума промолчать.
На следующий день я сам вызвался в караул вместо него.
Это ничего не исправило, но хотя бы не было разговором.
К лету 1818 года я научился