Другая жизнь Ромы Гончарова 2 - Поток Нейтрино
— Точно! — обрадовалась Аня Лемешко. — Я тоже видела! Ну правда, Рома, спой, а?
— Ребята, давайте не будем, — подняв обе ладони перед собой, покачал я головой. — Не буду я сегодня петь, не обижайтесь.
Славы этой мне и дома хватило по самые уши. Последние недели из телевизора не вылезал и наелся этого с лихвой. Объяснять это я не стал, но Оксана, кажется, что-то поняла и тоже не стала настаивать.
— А может, он без телевизора не поет, — сказала Ленка Пападаки со своего места, ни к кому не обращаясь, но так, чтобы услышали все. — Там, говорят, и не такое умеют. Споют за тебя, подрисуют.
— Монтаж, Лена, страшная сила, — согласился я, не оборачиваясь. — Спою на обратном пути, после подтверждения, тогда и проверишь, умею ли я без телевизора.
В коридоре откатилась дверь третьего купе.
— Да чего вы к человеку пристали? Не поет — и не надо, — сказал, выбравшись в коридор с гитарой наперевес, Дима Ковальчук. — А я ведь предлагал еще вчера, что зарубимся на гитарах в другой раз. Вот он, другой раз, Гончаров. Ты отказался — дело твое. Сиди теперь и слушай, как у нас во дворе играют.
Он заиграл… и оказался хорош. Три аккорда, зато какие уверенные, голос дворовый, с хрипотцой, а главное — кураж. Начал со старой станичной, про степь и атамана, и Шульга, к моему удивлению, знал ее всю и загудел снизу вторым голосом — дед, объяснил он потом, поет ее, когда сети чинит. Потом пошла портовая, про то, как уходят в море и не все возвращаются, и у Лемешко заблестели глаза.
— Не обращайте внимания, — всхлипнула Аня, отмахнувшись от Людмилы Крамаренко, которая штопала рядом воротник Гришиной парадной рубахи. — Я на песнях про дом всегда реву. Пойте дальше.
А на третьей, веселой, где припев подхватывается сам, пел уже весь вагон, даже сонный Марк Соболевский выводил что-то со своей полки, не просыпаясь до конца.
Я подпевал, где знал, а больше слушал. Перебор в запеве у Ковальчука оказался хитрый, с подцепом, — я бы такой с ходу не повторил. А еще я запоминал, что здесь поют и на каких словах слушатели включаются. У меня в голове лежала музыка на двадцать лет вперед, которые здесь уже никогда не случатся. Целый плейлист, как сказали бы у нас, и половины из того, что я слушал всю свою жизнь, в этом мире просто не было.
После веселой песни Ковальчук раскраснелся, перебрал струны и коротко покосился на дверь третьего купе, где стоял, прислонившись к косяку, Вадим Осокин.
— А теперь старая. Дворовая, — объявил Дима и посмотрел уже на меня. — А знаете, как ее у нас поют?
И завел вкрадчиво, с оттяжечкой:
— Чужой билет — счастливый путь, садись, пока не сняли. Чужим умом легко блеснуть, пока не проверяли…
На «чужом билете» я напрягся, догадываясь, о чем песня, и поставил стакан на столик, пока не дрогнула рука. Песня была, судя по всему, дворовая, а попала так, как Ковальчук при всем желании попасть не мог.
Я сидел с ровным лицом и слушал дальше, но Кира, я видел краем глаза, уже смотрела не на Диму, а на меня. А следом за ней и остальные начали бросать на меня взгляды, оценивая реакцию.
— Пускай горит твоя звезда, и все твердят о чести… — дерзко тянул Ковальчук, скалясь мне в глаза. — Но проводник спросил тогда: «А ты на чьем здесь месте?»
К концу второго куплета уже все все поняли. Лемешко перестала подпевать на середине строчки. Кира закрыла сборник, который держала на коленях, и щелчок обложки в наступившей тишине вышел громче, чем надо. Стало слышно колеса.
— Ты, Дима, сейчас этой песней сам и подавишься, — процедил и начал подниматься со своего места Миша Гридин. — Спой ее еще разок в Кущевской, у нас за такую…
— Да что вы все как на собрании⁈ — хохотнул Ковальчук и обвел взглядом коридор, но поддержки не нашел нигде, даже у Ленки Пападаки. — Песня такая, она вообще ни про кого! Дворовая, ей сто лет в обед. Не про тебя песня, Гончаров, ты не думай.
— А я и не думаю, — ухмыльнулся я. — Это ты решил, что я подумаю.
Осокин в дверях третьего купе молчал и не двигался, а я смотрел уже не на него, а на Ковальчука. Злобы в нем, похоже, никакой и не было, так что унижать его в ответ мне не хотелось.
Отставив стакан, я вышел в коридор, тронул Гридина за плечо, чтобы сел, и протянул руку.
— Дай-ка.
Хмыкнув, Ковальчук отдал гитару и отступил к окну. Гитара оказалась легче моей и старше, с потертым до дерева верхом, но строй держала. Я перехватил гриф и попробовал струны. Петь я сегодня не собирался, но вот стоял с чужой гитарой и не помнил, в какую секунду передумал.
Песня подвернулась сама, хотя была она совсем про другое. В прошлой жизни ее пели про армию: парня забирают из дома, стригут под ноль и ставят в строй, и вся его юность разом оказывается в сапогах. Мне было двадцать три, когда она загремела из каждого окна, и мы с ребятами разучили ее в тот же вечер.
Прикинув, что на что заменить, я начал играть. Переделывал на ходу, экспромтом, а потому вышло кривовато, но главным в песне было настроение, а не слова.
Гридин поднял голову. Оксана перестала щелкать семечки и подалась вперед, ловя мелодию, когда я дошел до припева:
— Здравствуй, утро в облаках! Здравствуй, юность на парах! Пропади, моя тоска, вот я и студент, ура!
— … студент, ура! — повторила за мной Оксана, примериваясь, и я кивнул ей, чтобы подхватывала.
— Кто со станции, кто с моря, кто из степи без огней, — заражаясь настроением песни, весело пропел я. — Всем нам ехать, всем нам спорить, вместе легче, веселей!
На втором припеве Оксана уже пела со мной в полный голос, а сбоку загудел Шульга. К концу подхватили остальные.
Осокин послушал еще немного и отступил в купе. Дверь за ним мягко откатилась и встала на место. А Пападаки поднялась со своего места, пересела на край нижней полки ближе к проходу и смотрела на меня уже без всякой насмешки.
Потом попросили, уже и не понять кто, потому что требовали хором, и я спел им и «Свежесть без сахара», и «Я — свободен», но больше петь ничего не стал. Решил, что пока не придумаю