Механизатор 82. Том 2 - Андрей Вершинин
Так ходят с ведром по дворам, когда собирают на похороны.
До меня он добрался к четырём.
— Пётр… простите, отчество?
— Просто Пётр.
— Пётр. Я вас попрошу ознакомиться.
Я вытер руки о штаны и взял.
Читал я быстро, потому что за тридцать лет прошлой жизни через мои руки прошло, наверное, тысячи полторы актов, и первое, чему там учишься, — смотреть не текст, а шапку и низ.
Шапка была составлена грамотно.
Низ был пустой: три графы под подписи членов комиссии и строка «Акт направлен:» — а после двоеточия ничего.
— Кому направишь?
— В правление.
— А потом?
Он подумал.
— В зависимости от резолюции.
Я отдал бумагу обратно.
— Не подпишу.
— Могу я узнать почему?
— Можешь. — Я взял молоток. — От этой бумаги будет хуже тебе.
Ганин постоял.
— Мне уже хуже. — И он пошёл дальше.
Первым подписал Гнидин.
Он подписал не читая: взял, спросил «тут?», расписался и вернул. Зачем он это сделал, было понятно любому. В бумаге стояло, что дом негодный, а Гнидину нужно было, чтобы дом был негодный, потому что тогда получалось, что его отдали зря.
Вторым подписал Мишка.
— А чего будет-то? — спросил он.
— Не знаю.
— Совсем не знаешь?
— Совсем.
Мишка расписался с большим удовольствием, поставив внизу завиток, и потом три дня всем рассказывал, что он в комиссии.
После обеда меня отправили на пар, и до восьми я ходил челноком по сорока двум гектарам.
Жара стояла четвёртый день. В кабине было под сорок, дверь я держал открытой и всё равно к вечеру выпил полтора бидона воды, и вся она вышла через рубаху, и рубаха к концу смены стояла колом от соли.
Думать в такой работе не получается — получается только вспоминать, потому что вспоминание идёт само, без спроса.
Я всю смену пробовал вспомнить одну вещь и не вспомнил.
Про это лето у меня в голове сидело, что было что-то с сеном. Не то сгорело, не то не дали, не то не заготовили, — и это была не мысль даже, а такая мутная тяжесть без имени, как когда знаешь, что забыл выключить, а что именно — нет.
Я перебрал всё, что мог, и бросил.
Года я не помнил тоже. Может, восемьдесят третий, а может, восемьдесят четвёртый или вовсе восемьдесят шестой, и от такого знания толку было ровно столько же, сколько от прогноза погоды на будущий век.
Вечером мать сидела на крыльце и лущила прошлогодний горох.
— Кузнецова с Сорокиной поругались, — сообщила она.
— Уже?
— В воскресенье вечером. Из-за граблей.
— Из-за тех же?
— А из-за каких же ещё.
Я сел рядом и стал помогать, и мы лущили молча минут двадцать, и это было хорошо.
Потом она спросила про акт.
Про акт к вечеру понедельника знало всё село, и знало в трёх версиях: что городской написал на колхоз жалобу; что городской написал жалобу на председателя; и что городской измерил у себя в доме обои и теперь по этому поводу собирает комиссию. Третья была верной и поэтому самой смешной.
— Он ненормальный? — спросила мать.
— Нет.
— А чего тогда?
Я подумал.
— Он считает, что бумага работает.
Мать вылущила стручок.
— А она не работает?
— Работает. Только не так и не у него.
Ответ был неточный, мать это почувствовала, но переспрашивать не стала.
Потом она рассказала, что Гнидиха в субботу плакала у Кузнецовых на кухне, и плакала не из-за дома, а вообще, и что Гнидин, когда трезвый, мужик неплохой.
— Ему бы квартиру. — Мать смахнула шелуху с колен. — Он бы человеком стал.
Дал ли Гнидину когда-нибудь колхоз квартиру, я не помнил.
Самого его я помнил хорошо, до самого начала девяностых, помнил, как он ходил, помнил голос, — а вот где он в это время жил, из головы вылетело начисто.
— Петь.
— М.
— Я тёте Нюре сказала, что мы в конце июля придём.
— Куда придём?
— Как куда. Свататься.
— Мам.
— Что «мам». Ты говорил «осенью». Осенью свадьба, а сватаются летом, так везде. — Мать ссыпала горох в миску. — Или ты передумал?
— Не передумал.
— Ну и всё.
Она встала и унесла миску в дом, и на всё это у неё ушло, по-моему, секунд сорок.
Во вторник в половине двенадцатого меня нашёл Сомов.
— В два в контору.
— Зачем?
— Правление. По сеноуборке доложишь.
— А ты?
— А я не пойду. У меня давление.
Давление у Сомова случалось строго в те дни, когда на правлении стоял вопрос, по которому надо было отвечать за сроки.
— Что говорить-то?
— Правду говори. Косилок пять, на ходу две с половиной. Грабли одни, у вторых пальцев нет. Пресс не смотрели вообще, он под навесом с прошлого года.
— Так это ж я и говорю — правду?
— Ну.
— А чего сам не скажешь?
Сомов посмотрел на меня очень спокойно.
— Так у меня давление.
Заседали в кабинете председателя, потому что в красном уголке с утра сушили побелку.
Я сел у стены, на стул под графиком отёлов, и стал ждать своей очереди.
Ганин сидел напротив, у двери, с портфелем на коленях.
Первым вопросом шли корма. Лапин говорил про сроки и про то, что если начать позже двадцать пятого, то по влажности мы не уложимся. Его слушали.
Вторым вопросом были запчасти.
Тимофеев доложил, что по апрельской заявке пришло четыре наименования из девятнадцати, а по остальным ответ — «в третьем квартале».
— Это как понимать?
— Это понимать как «в четвёртом».
Аркадий Павлович потёр лицо.
Он вообще в этом июне выглядел усталым, и усталость у него была не от работы, а какая-то накопленная. После февраля он со мной здоровался — не приветливо и не сухо, а ровно так же, как со всеми, и это, по-моему, стоило ему усилий.
— Ну и что делать?
— Своими силами, — сказал Лобанов.
— Чем «своими»?
— Мещеряков точит, Гуров кузнечит. Что можем — делаем сами, чего не можем — ждём. — Лобанов помолчал ровно столько, сколько было надо. — Импортозамещение.
В кабинете сделалось на секунду тихо.
Не оттого, что кто-то удивился, а оттого, что слово было длинное и его