Механизатор 82. Том 2 - Андрей Вершинин
Она стояла в дверях зала и не пускала меня дальше порога.
За её спиной, у сцены, стояло пианино.
— Вер, это на неделю. Комиссия приедет и уедет.
— Комиссия ко мне тоже приедет.
Тут крыть было нечем.
Я посмотрел на неё ещё секунду и заметил то, что заметил бы всякий, кто стоял на этом расстоянии: тональный крем на левой скуле лежал гуще, чем на правой. Летом, в воскресенье, в пустом клубе.
Ничего я по этому поводу не сказал.
В той жизни я один раз прошёл мимо их забора ночью, послушал и пошёл дальше, а что было с Тюриными потом, у меня в голове не отложилось никак.
— Ладно. Извини.
— Извиняю, — ответила Верка и закрыла дверь.
Занавески в итоге дали бабы.
Это оказалось не проще, а сложнее, потому что бабы дали их по одной паре из трёх дворов, и все три пары были разные.
Гнидинская была в мелкий синий цветочек и короткая. Прохоровская — тюль, старый, с прожжённой дырой в углу, которую велено было повесить дырой вниз и к стене. Третью принесла Клавдия из сельпо — плотную, зелёную, тяжёлую, из тех, что вешают в конторах, и откуда она у неё, я не спрашивал.
Каждая хозяйка пришла лично.
Каждая пришла проверить, как повесили, и каждая осталась недовольна.
— Ты чего ж её так натянул?
— А как?
— А со сборкой. Она со сборкой висеть должна. — Прохорова отобрала у меня карниз. — Дай сюда.
К обеду в доме перебывало восемь женщин, из которых пять были не при делах, а просто зашли.
Дом при этом стоял вымытый: Нина третий день ходила туда с утра и мыла, и полы там были такие, каких у меня дома отродясь не было.
Герань добывали отдельно.
Горшки нужны были на подоконники — три штуки минимум, потому что окно без герани в июне выглядит как окно, в котором никто не живёт. Герань в селе есть в каждом втором доме, и её дают охотно, и всё равно это заняло полдня.
Мокеиха дала свою.
Она дала самый большой куст, красный, старый, в жестянке из-под краски, и, отдавая, взяла с меня расписку.
— Теть Фень, какую расписку.
— Обыкновенную. Что взял и вернёшь.
— Да я на неделю!
— Вот и напиши: на неделю.
Я написал ей расписку на тетрадном листе. Она прочитала, шевеля губами, сложила вчетверо и убрала за икону.
С бельём получилось хуже всего.
Бельё на верёвке — это первое, на что смотрит любой приезжий, и висеть его должно и мужское, и женское, потому что если только женское, то жена есть, а мужа нет, и наоборот. Своего у Ганиных было мало, а то, что было, Нина уже развесила, и это выглядело как две простыни и три платка.
Проблема оказалась не в вещах.
Бабы своё бельё чужим на верёвку не дают. Тут не жадность, а что-то другое, чего я так до конца и не понял: тут и брезгливость, и примета, и «ещё чего», и всё это одновременно.
Отказали четверо.
А потом я пошёл к Гнидину.
Гнидин выслушал меня на крыльце, молча, с ребёнком на руке — младшему у него было девять месяцев, и он его таскал, потому что жена доила.
— Кальсоны, значит.
— Кальсоны. И рубаху. И что дашь.
— Очкарику.
— Ему.
Гнидин переложил ребёнка на другую руку.
— Я пять лет в очереди.
— Знаю.
— И мне за это ничего.
— И тебе за это ничего.
Он постоял, глядя мимо меня на улицу.
— А если он съедет, — спросил Гнидин, — дом мне дадут?
— Нет. Ветврачу.
— Ага. — Гнидин качнул ребёнка. — Ну вот.
И ушёл в дом, и вынес узел: двое кальсон, две рубахи, майку и полотенце.
Кальсоны были ему по росту, то есть коротковатые и широкие, а Веник был на голову выше и вдвое худее, но об этом никто в тот момент не подумал.
В воскресенье к обеду явился Мишка.
Явился он не помогать, а посмотреть, потому что по селу уже шло, что Лыткин третий день таскает по дворам бабские занавески, и Мишка не мог этого пропустить физически.
— Петь.
— Чего.
— Ты чего делаешь?
— Занавеску вешаю.
Мишка постоял, наклонив голову.
— Красиво. — Он обошёл комнату. — А чего они разные?
— Так дали.
— А чего у той дырка?
— К стене.
— Умно.
Он подержал мне стремянку, уронил молоток, наступил на карниз, был отправлен за гвоздями, вернулся через сорок минут без гвоздей и с новостью про то, что у Сорокиной телится корова.
Потом сел на подоконник и стал рассуждать.
— Я вот чего не пойму. Мы ему дом обставляем, чтоб у него дом не отобрали. А если б у него не было дома, мы б ему дом обставлять не стали.
— Не стали бы.
— Ну вот. — Мишка развёл руками. — Значит, лучше не иметь.
— Мишк.
— А что «Мишк». Я логически.
Дробота он привёл с собой, и Дробот за весь день произнёс одно слово.
Слово было «держи», и произнесено оно было в тот момент, когда карниз пошёл вниз, и карниз он удержал, а Мишка нет.
Тропинку топтали пацаны.
Их набралось человек шесть, все с велосипедами, и они за полтора часа сделали от калитки до крыльца такую тропу, будто по ней десять лет ходили за водой. Я им дал рубль на всех, и они его тут же прогуляли в сельпо на лимонад и слипшиеся конфеты.
Трава у крыльца стояла стеной, и её пришлось выкосить.
Косил я сам, литовкой, в воскресенье вечером, по росе.
Литовку мне отбил Семёныч ещё на прошлой неделе, в общей очереди, и брусок дал свой, и я минут двадцать шёл по этой траве от забора к крыльцу и обратно, и трава ложилась ровным валком, и пахло так, как пахнет только в июне и только вечером.
Спина у меня к концу разошлась и стала работать сама.
Это, наверное, звучит глупо, но за все четыре дня беготни, вранья и занавесок это были единственные двадцать минут, когда мне было по-настоящему хорошо. Я тогда впервые за лето подумал, что сенокос уже скоро, и подумал об этом с удовольствием, как