Чужая жизнь - Дмитрий (Michael Smith)
— Всё равно скажете вечером, — заметил он, не открывая глаз.
— Не собирался.
— Тогда я посплю, прежде чем вы передумаете.
Я прикрыл дверь. Из кухни доносился спор Анны с дочерью о будущей свадьбе. Молодая женщина хотела сделать всё раньше, мать требовала времени, чтобы закончить приготовления, и обе обвиняли друг друга в излишней поспешности. Внучка спала в другой комнате, а старший сын принёс оставшуюся от заказа доску и предлагал сделать маленькую скамейку. Я вошёл как раз в тот момент, когда Анна объясняла, что до скамейки ребёнку ещё расти и расти.
— Пока вы соберётесь, уже вырастет, — ответил он.
Анна посмотрела на него и засмеялась. Это была её собственная фраза, которой она много лет подгоняла домашних. Я услышал смех, увидел взрослых детей вокруг стола и вспомнил, как когда-то они перебивали её, прося поесть. Воспоминание больше не заслоняло того, что происходило передо мной. Теперь обе картины существовали рядом, и временами от этого соседства становилось легче.
После ужина Руднёв попросил оставить дверь открытой. Слушал приготовления, затем сам вмешался, когда речь зашла о приглашённых, и предложил место, которое никто не собирался ему уступать. Анна возмутилась, он объяснил, что просто проверял, считают ли его ещё участником семьи, дочь принесла ему полотно показать поближе. Разговор затянулся. Я боялся, что он переутомится, но в этот вечер не хотел быть человеком, который первым велит всем разойтись.
Ночью Руднёв позвал меня один раз. Нужно было помочь удобнее сесть: подушки сбились, руки не слушались после долгого дня. Я поправил всё, он поблагодарил и спросил, нашёл ли я трубу.
— Пока нет. Найдём.
— Не покупайте из жалости. Ян вас остановит, если успеет, но лучше и самому иногда думать.
— Я из жалости ничего не покупаю.
— Конечно. Вы только совершенно случайно решили, что астрономия не терпит промедления.
Он говорил без обиды. Я сел возле кровати, и мы ещё некоторое время обсуждали, как отличить хорошую оптику от дорогой. Руднёв знал меньше, чем показывал, зато мог признать это, не считая признание угрозой своему достоинству. Мне бы следовало учиться у него именно этому, а я продолжал надеяться, что достаточно запомнить правильные слова.
* * *В конце июля принесли письмо, которое доктор ждал несколько месяцев. Один из его корреспондентов сообщал о прочитанных наблюдениях, задавал вопросы о различии крови и просил подробнее описать случаи, на которых основывались наши предположения. Он был осторожен, местами недоверчив, но всё-таки спрашивал. Руднёв перечитал письмо дважды, затем позвал Фёдора и начал искать прежние выписки.
Я помогал раскладывать бумаги. В обычные записи не входило ничего, что объясняло бы мои способности; там были больные, реакции, ошибки, признаки, которые можно было описать без признания в невозможном. Доктор всегда настаивал, что работа не должна целиком зависеть от тайны одного человека. Я соглашался, пока не приходилось отделять эту работу от нашей общей жизни.
Фёдор предложил переписать ответ. Руднёв хотел делать сам, потом увидел, как дрожит перо, и отдал. Диктовал медленно, возвращался к одному предложению, несколько раз велел заменить уверенное слово более осторожным. Я в конце концов спросил, не боится ли он, что после такой осторожности читатель решит, будто мы ничего не нашли.
— Если он решит, что мы доказали больше, чем доказали, будет хуже, — ответил Руднёв. — Особенно если потом попробует перелить кровь больному. Пишем о различиях и наблюдениях, а не о том, что нам хочется увидеть.
Фёдор поднял глаза от листа, дождался конца спора и спросил, оставлять ли последнюю фразу. Доктор извинился перед ним, повторил её целиком и добавил благодарность за внимание. Я сидел рядом без дела и чувствовал себя лишним, пока Руднёв не попросил проверить даты. Даты я мог помнить лучше всех и впервые был рад, что от меня требуется именно такая небольшая помощь.
К вечеру ответ почти закончили. Фёдор ушёл за чистой бумагой, а Руднёв остался смотреть на свои старые записи. На одной странице почерк был мелким, ровным, уверенным. Я заметил, что он положил рядом сегодняшнюю правку и сравнивает не мысль, а буквы.
— Хотите, я всё перепишу? — спросил я.
— Нет. Он уже переписывает. Я просто смотрю.
Руднёв подвинул мне лист, который когда-то считал неудачным: слишком длинное описание, слишком много лишнего. Теперь он собирался его использовать, потому что там подробно сохранилось наблюдение, выпавшее из краткой версии.
— После меня не выбрасывайте черновики сразу, — сказал он. — Но и не храните каждую кляксу только потому, что я её поставил. Сначала разберите. Вместе с человеком, который умеет читать врачебные записи, а не просто скучает по старому доктору.
Я поднял голову. Он видел моё лицо и не стал смягчать сказанное.
— Мне это нужно, Михаил. Я не готовлю вам памятник. Я прошу не потерять то, что может пригодиться другим.
— Мы сами разберём.
— Хорошо. Начнём сами. И всё равно скажите, что поняли.
Я сказал. Он благодарно кивнул, словно разговор касался только хранения бумаг, потом долго укладывал их обратно. Я помогал, а из головы не выходило, что он уже представляет комнату без себя и назначает мне работу в этой комнате.
На другой день принесли трубу. Она принадлежала человеку, который пользовался ею для земли, а не для неба, и была не такой большой, как я ожидал. Ян долго проверял стекло, наводил на крышу в конце улицы, велел мне смотреть и объяснял, куда поворачивать. Я видел дрожащий край печной трубы, слишком близкий и одновременно странно далёкий, и чувствовал детское удовольствие от обычного увеличения. Руднёв стоял возле окна, нетерпеливо дожидаясь своей очереди.
Когда ему передали прибор, он не сразу смог удержать его удобно. Я поддержал локоть, будто так и требовалось по устройству, и доктор позволил. Несколько минут он смотрел на ту же крышу, потом опустил трубу и сказал, что она годится. Ян уточнил, что для наблюдения нужно будет устроить опору. Кочетов, слышавший разговор, сразу начал предлагать деревянную.
Они спорили о креплении до обеда. Анна велела убрать прибор со стола, чтобы можно было поставить еду. Я молча смотрел, как Руднёв объясняет Кочетову, где именно труба должна поворачиваться, и старался не думать, что раньше держал бы её без чужих рук.
* * *Тем временем. Санкт-Петербург, лето 1835 года
В столице утвердили новый университетский устав. Он менял порядок управления, усиливал положение попечителей учебных округов и заставлял университетскую жизнь соотноситься с административной властью теснее, чем прежде. Текст читали по-разному: чиновник искал границы полномочий, профессор