Воин Разлома - Ян Ли
С костром я поэкспериментировал, когда сменился и доел лепешку с подвяленной кониной, очевидно недавно носившей графского или баронского кавалериста… Отошел к самому дальнему, у которого сейчас никого не было, сел спиной ко всем и, как вчера в лагере, протянул пламя в себя. Пошло. Плохо, со скрипом, один к десяти, как я уже примерно понял, — но работало же. Через полчаса паутина наполнилась настолько, что я смог не экономя влить в «Выносливость». Ребра отозвались зудом, потом тупой болью, потом снова зудом, и через час хруст под мышкой исчез. Вроде бы. Из минусов — каналы после «Конверсии» ныли так, будто мне их прочистили ершиком… и да, что каналы не имеют физического воплощения и болеть не могут — мне объяснили. Но болели же. Из плюсов — ныли они куда как слабее, чем после того же «Переполнения». Терпимо. Живучий я, оказывается. Костер, кстати, за эти полчаса стал заметно меньше, хорошо никто рядом не ошивался.
Я его почуял, потому что не спал. Сидел у костра, гонял по паутине, что удалось наскрести, и изучал лагерь — просто по привычке. Часовые, костры, лошади, обоз, бывшие пленные кучкой у крайней телеги — несколько дюжин теплых меток. И вдруг одна из них перестала быть теплой. Не погасла, как происходит при гибели человека, нет. Она… ну, как если бы в стакан с горячим чаем кинули кусок льда, и он еще плавал, еще не растаял, но чай уже переставал быть теплым.
— Тварь в лагере! — Я уже стоял, уже бежал туда с копьем, уже орал. — Обращается!
Он сидел. Просто сидел среди спящих, обхватив колени, и сначала я даже подумал, что ошибся, — обычный мужик, лет тридцати, типичный оборванный крестьянин, с серым пятном на скуле размером с ладонь. И его правая рука лежала на колене чуть не так. Чуть. На один лишний сустав. Он поднял голову. Посмотрел на меня. И я увидел, что он все понимает. Все, до последнего. И что ему очень, очень страшно.
— Не… — сказал он. И голос у него был ещё человеческий. — Не надо. Я…
Дальше сказать он ничего не успел. Что-то внутри него дернулось — я это почуял, как чуют щелчок выключателя, и он прыгнул. Не на меня. На соседа, спавшего рядом, — вцепился ему в горло. Было хрипение, чавканье, сосед орал, а я бил. Копьем, в спину, между лопаток, с усилением от «Удара». Соседа, кстати, спасти не удалось. Уснуть не удалось тоже — вместе с лекарем, бароном и парой имеющих подходящие навыки осматривали всех в лагере, выискивая подозрительное. Что именно считать подозрительным так толком и не объяснили, так что решено было считать таковым десяток монет у особо борзого мастерового.
Утром колонна была куда как тише, чем вчера. Зато шла быстрее. Три новые-старые деревни Веттского лежали между холмами и рекой и если и отличались от уже виденного Бочарного, то исключительно в худшую сторону. Их мы прошли, практически не останавливаясь: жители сидели по домам явно не ожидая от незваных гостей ничего хорошего. Ученые. Только староста, вытащенный бароном из избы, получил порцию политинформации, сдобренной отеческим подзатыльником — и мы двинулись дальше.
Дорога вышла из холмов и потянулась вниз, к реке, — широкой, серой, с плоскими глинистыми берегами, через которые и лежал брод. Я его увидел издалека: полоса ряби на воде, торчащие из нее вехи из кольев, и на том берегу — люди. Десятка полтора конных, свежие лошади, зелень с черным зверем на полотнище. — Наши, — сказал Рябой. — Барон с вечера вызвал, у него связь через амулет с замком.
Старший у встречающих был молодой, лет двадцати, широкий, с очень знакомым подбородком — я его уже видел, только на другом лице. Барон, спрыгнув со своей зверюги, обнял его за плечи, что-то сказал, парень заржал — и вот тут сходство было уже полное.
— Племяш, — пояснил Рябой, не дожидаясь вопроса.
На ночь встали в первой веттинской деревне, сразу за бродом. От закладных она отличалась тем, что старосте ничего не пришлось объяснять — он сам выкатил бочку и сам же ее откупорил. По скорости исполнения было понятно, что барона здесь не то чтобы любят — но знают. Наконец-то выдался час, когда меня никто не задалбывал, и можно было порешать свои вопросы. Кузнеца я нашел у обозной телеги, он сидел на оглобле, его сын спал рядом, привалившись к колесу. Сам кузнец безучастно смотрел в темноту. Я сел рядом. Не сразу, посидел сначала молча — я ж понятливый, у человека старая жизнь кончилась и началась новая, не факт что лучше… скорее точно не.
— Дело есть, — сказал я наконец. Кузнец даже головы не повернул.
Я вытащил из сумки сверток, развернул.
— Посмотри. Можно для копья использовать?
Он посмотрел. Сначала равнодушно, как на обычную железку. Потом что-то в его лице изменилось. Он взял наконечник в руки. Повертел. Поднес к глазам, потом к уху, что было уже совсем странно. Потом положил обратно на тряпицу — аккуратно, как кладут спящего ребенка, — и вытер ладони о штаны.
— Откуда?
— Мое. — Я не стал уточнять, где именно оно уже успело побывать.
— На древко посажу, — сказал он наконец. — Дело нехитрое, любой посадит. Только… ты понимаешь, что это?
— В смысле?
— В смысле, что это уже не железо. — Он ткнул пальцем в наконечник, не касаясь. — Я четверть века у горна, я железо знаю. Это — не оно. Из него железо ушло, а осталось… то, что осталось. Вон, слышишь?
Я не слышал. Я чуял холод, знакомый, прикрытый снаружи чем-то теплым, как угли под пеплом. Наконечник спал.
— Ты это никому не показывай. Вот совсем никому. Ясно?
Было ясно. Настолько ясно, что я завернул наконечник в тряпицу, сунул в сумку и пошел прочь, ни разу не оглянувшись, — и все равно чувствовал спиной его взгляд. И еще чей-то. Только чей — не разобрал… в смысле, сразу не разобрал
Хродд пришел, когда я уже лежал под телегой с ядрами, завернувшись в плащ.
— Вылезай. Я вылез. Хродд стоял, как всегда, — спокойный, с неизменным двуручником за спиной. Он даже голоса не повышал, незачем было. — Железку, — сказал он. — Что