Леонид: Испания 3 - Виктор Коллингвуд
— Он вернулся сам, — возразил Киров. — С подписанным заключением и всеми бумагами. Прямого показания о его участии нет.
— Прямое показание появляется не раньше, чем участники понимают, что остальные уже заговорили.
— После дела Родоса эта фраза звучит особенно хорошо.
Агранов побледнел, но промолчал.
Сергей Миронович повернулся к Коробову:
— Что предлагаете?
— Товарищ секретарь Политбюро ЦК, — обратился Коробов к Кирову. — Ввиду особой опасности инкриминируемых деяний и высокого положения подследственного оставлять его на воле нецелесообразно.
Агранов благосклонно улыбнулся, Киров мрачно кивнул.
— Тогда куда?
— Очевидно, на Спецобъект 110! — предложил нарком.
— Можно встречу с женой? Она будет беспокоиться, — попросил я Кирова.
Тот помедлил, глядя на Агранова. Следователь отрицательно покачал головой:
— Это недопустимо. Он может передать инструкции…
— Моя супруга ни в чём не участвовала, вы же знаете, — убедительным тоном произнёс я. — Мне просто надо дать указания, какие вещи передать в камеру.
— Ладно, хорошо. Вызывай машину! — приказал Киров, и следователь, открыв дверь кабинета, что-то коротко бросил охраннику.
Пока подавали автомобиль, мне предъявили заранее подготовленное постановление об аресте. В нём ещё не было ни слова о пражском ответе, зато перечислялись мои должности, доступ к секретным сведениям и возможность влиять на свидетелей. Я расписался в получении копии. В глаза бросилось имя человека, выписавшего постановление: начальник Секретариата НКВД СССР И. Шапиро.
Из кремлёвского корпуса меня вывели через служебный подъезд. Наручников не надели — всё-таки член ЦК, — но один конвойный сел справа, второй слева. Дверцу захлопнули снаружи, и только тогда водитель тронул машину.
До последней минуты я ждал, что приведут Лиду. Видимо, разрешение Кирова означало лишь то, что следователь ещё подумает, можно ли его исполнить. Спрашивать у конвойных было бессмысленно: оба смотрели перед собой и на мои попытки заговорить отвечали одинаковым молчанием.
Мы пересекли Москву, вышли на Серпуховское шоссе. За окнами потянулись рабочие посёлки, склады, пустыри с почерневшим снегом; потом исчезли и они. Дорога пошла через лес. Я ещё мог различать повороты, но уже не понимал, куда меня везут. Название, брошенное Аграновым, — спецобъект сто десять — ничего мне не говорило.
Через час впереди показалась монастырская стена. Если бы не вышки по углам, я бы решил, что нас привезли в закрытую обитель или санаторий для большого начальства. Над стеной темнели купола, между ними поднималась высокая кирпичная труба. Только вблизи обнаружились железная арматура поверх старой кладки и несколько рядов колючей проволоки. В поле, шагах в двухстах от ворот, стоял часовой; ещё один вышел из-за деревьев, когда машина сбавила ход.
К парадным воротам мы не поехали: арку заложили кирпичом, да так аккуратно, что шов можно было заметить лишь по другому оттенку кладки. Машина обогнула стену и остановилась у узкого хозяйственного въезда. Над створками не было ни вывески, ни номера. Конвойный передал часовому бумагу, тот сверил печать, заглянул в салон и подошел к воротам. Первые створки открылись, пропустили нас в тесный проезд и закрылись. Лишь после этого впереди распахнулись вторые.
Во дворе всё напоминало бывший монастырь. С двух сторон — двухэтажные корпуса келий, церковь, мощёные дорожки. Но окна первых этажей были забраны не решётками, а толстым гофрированным стеклом, за которым не угадывалось ни света, ни движения. У крыльца дежурили двое в серых шинелях. Они не отдали мне честь и вообще не посмотрели в лицо — приняли у конвоя пакет и повели внутрь.
В маленькой приёмной у меня забрали ремень, галстук, шнурки, часы, бумажник и авторучку. Всё пересчитали дважды и занесли в квитанцию. Дежурный не спросил фамилию: прочёл её в сопроводительном листе, перевернул карточку и крупно написал на обороте номер.
— Запомните, — сказал он. — Здесь обращаются по номеру.
— Даже к членам Центрального Комитета?
— Здесь нет членов Центрального Комитета.
Конвойный велел раздеться, осмотрел швы пиджака, ворот рубашки, подошвы ботинок. Потом одежду вернули, но документы и все мелкие вещи остались за деревянным барьером. Из прежней жизни мне позволили унести только носовой платок.
Дальше начинался другой коридор — длинный, узкий, без единого окна. По обеим сторонам через равные промежутки стояли железные двери. Под самым потолком горели слабые лампочки, закрытые проволочными колпаками; их света хватало лишь на несколько шагов, и коридор распадался на череду тусклых пятен. В каждой двери чернел глазок, ниже — кормушка с наружной задвижкой. За одной из дверей что-то тяжело ударило в стену. Надзиратель остановился, дождался тишины и только тогда повёл меня дальше.
Камера оказалась бывшей кельей, переделанной с расчётливой основательностью. Пахло стылой известью и застоявшейся сыростью. Шагов шесть от двери до окна и не больше трёх — поперёк. Стены, потолок, небольшой стол и два круглых табурета выкрашены одной и той же голубой масляной краской. Стол и табуреты вмурованы в цементный пол. Дощатая полка в железной раме была поднята к стене и заперта на замок. В углу стояла параша. Все выступы сгладили, углы закруглили — зацепиться было не за что.
Окно находилось прямо против двери. Решётки с этой стороны я не увидел, но между двойными рамами стояло толстое гофрированное стекло с впаянной проволокой. За ним белело что-то бесформенное. Свет дробился в стекле и ложился на голубую стену мутными полосами.
— Постель после отбоя, — сказал надзиратель. — Днём на полку не ложиться. К двери без вызова не подходить. Стук и разговоры запрещены.
— Прогулка?
— Здесь не гуляют.
Дверь закрылась. Сначала лязгнул замок, затем сдвинулась крышка глазка. Через несколько секунд она приоткрылась снова: меня проверяли уже молча.
Я сел на табурет. За столом оставалось ровно столько места, чтобы поставить локти; пройти между ним и стеной можно было только боком. От толстых каменных стен тянуло холодом. Весна давно пришла в Москву, но монастырская кладка ещё хранила зиму.
Теперь можно было обдумать обвинение без Агранова и Кирова. Самого опасного — смерти Троцкого — в этих папках не было. Значит, до настоящей моей вины они пока не добрались. Всё остальное можно отбивать.
История с Гамарником была откровенной выдумкой: о нашей взаимной неприязни знало слишком много людей, чтобы всерьёз объявлять меня его человеком. Пражские бумаги требовали подлинников, журналов шифрования и имён переводчиков. Там ещё предстояло выяснить, где кончалась настоящая информация и начиналась подложенная к ней фальшивка.
Оставался Шумяцкий.
Так… А при каких обстоятельствах я попал туда? Дора.